Автор работы: Пользователь скрыл имя, 19 Апреля 2012 в 08:28, реферат
В нашей работе мы планируем рассмотреть интертекстуальность поэмы Ерофеева "Москва - Петушки". Сама же поэма предоставляет благодатный материал для исследования такого рода не только по причине созвучности её идейного содержания настроениям нашей эпохи, но и из-за присущей ей высокой степени интертекстуальности.
Введение…………………………………………………………………………
Композиции поэмы В Ерофеева «Москва-петушки»…………………….
Житийная литература………………………………………………………
Заключение…………………………………………………………………….
Библиография……………………
Содеожание
Введение…………………………………………………………
Заключение……………………………………………………
Библиография………………………………………………
Введение
В нашей работе мы планируем рассмотреть
интертекстуальность поэмы
Что мы понимаем под интертекстуальностью? Определяя границы текста, Лотман приходит к выводу о неизбежности связи любого текста с другими, неизбежности диалога и полилога между текстами не только одной эпохи, и не только принадлежащими к одному виду искусства, но и далеко отнесёнными друг от друга по временной, жанровой или иной шкале:
Достаточно прозрачна
Начало пути отмечено относительной (для повествователя в данный момент - несомненной) гармонией «я» и «космоса», повествователя и «ангелов небесных». Ее эксплицирует созвучие, то есть звуковое уподобление реплик диалога обеих сторон.3 Важным здесь оказывается не смысл произнесенных слов, а именно их согласное звучание: «кто-то пропел в высоте так тихо, так ласково- ласково» / «спросил я тоже тихо-тихо».4
Ресторан Курского вокзала становится маркером и первым знаковым заместителем мира общественного (socium), отношения между членами которого уже лишены изначальной, естественной, гармонии. Нарушение гармонии здесь также эксплицирует звук. Сначала – это подчеркнуто сниженный образ «музыки с какими-то песьими модуляциями», а также звукоподражательное воспроизведение пения Ивана Козловского, великолепно раскрывающее внутреннюю форму фамилии певца: «О-о-о, чаша моих предков… О-о-о, дай мне наглядеться на тебя при свете зве-о-о-озд ночных». Затем - противопоставление психологического состояния повествователя (знаменитой «минуты молчания») внешнему миру, сосредоточенному в «сиплом женском басе, льющемся ниоткуда». Двойной гротеск, содержащийся в этом образе: «женский – бас» и «бас – льющийся», так же, как и беспричинность самого звука («ниоткуда»), подчеркивает не только нелепость, алогизм, окружающего мира, но и скрытую в нем угрозу.
Итак, путь человека начинается с противоречия между «я» и «миром». Оно рождает протест, желание какой-то иной, прекрасной и совершенной жизни. Далее закономерно следует поиск средства временного примирения и забвения противоречия: в данном случае его олицетворяет чемоданчик, в котором есть все для достижения, по крайней мере, ощущения счастья: «от бутерброда до розового крепкого за рупь тридцать семь».5 Однако при этом автор по- прежнему остро осознает хрупкость и искусственность такого примирения: «Разве по этому тоскует моя душа!». Ответ Господа о стигматах святой Терезы, не нужных ей, но желанных, четко формулирует причину вечного противоречия между человеком и миром – конфликт между желаемым, исходящим от ego, и целесообразным, необходимым. Этот конфликт по-своему интерпретируется повествователем через уподобление себя святой Терезе и потому – как одобрение собственной жизненной позиции: «Ну, раз желанно, Веничка, так и пей». «Амбивалентное» молчание Господа в ответ на это смелое логическое построение, с известной долей сомнения, но все-таки воспринимается повествователем именно как одобрение: «… тихо подумал я, но все медлил. Скажет мне Господь еще что-нибудь или не скажет? Господь молчал. Ну, хорошо. Я взял четвертинку и вышел в тамбур». Итак, выбор делается героем в пользу желаемого, и заранее предопределенное путешествие начинается.
От станции «Чухлинка» до платформы «43 километр» автор достигает временного забвения проблем и противоречий мира внешнего, сосредоточившись на раскрытии своеобразия собственного внутреннего мира. Лишь однажды его «философские эссе и мемуары», а также «стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева», прерываются негативным «фффу» ангелов небесных. Любопытно, что внутренний мир автора здесь принципиально беззвучен. «Музыкальные ассоциации», которые в нем иногда возникают, являются не самодостаточными звуковыми образами, а лишь частью образов более сложных - метафорических или метонимических. Именно поэтому они не звучат. Вероятно, единственным критерием отбора этих ассоциаций служит для автора «эстетичность» их названий, наименований, которая, как правило, вступает в гротескные отношения с достаточно «низким», бытовым, контекстом:6 «эта искусительница – не девушка, а баллада ля бемоль мажор». Или: «выдержав паузу, приступить непосредственно к десятой (рюмке – Т.И.), и точно так же, как девятую симфонию Антонина Дворжака – фактически девятую – условно называют десятой, точно так же и вы: условно назовите десятой свою шестую». Игра звуковыми ассоциациями в данном случае свидетельствует о принципиальной закрытости мира автора, или же о его отсутствии (нерасшифрованности самим автором) и потому ограниченности исключительно игрой на бесконечном интертекстуальном поле. Полноценными, знаковыми, звуковыми образами внутреннего мира автора, которые во многом разрешают данную дилемму, оказываются «тошнота», сопровождающаяся «чертыханиями и сквернословием» (С.26), а также «икота», трактат, посвященный которой, занимает в поэме отдельную главу.7 Икота как проявление в человеке иррационального, логически необъяснимого, хотя и вполне достижимого, начала представлена здесь неопровержимым логическим доказательством существования предопределения и бытия Божьего: «Он благ. Он ведет меня от страданий - к свету. От Москвы к Петушкам». Произвольность установления логических связей между любыми двумя фактами – так же, как отмеченная выше произвольность истолкования молчания Господа, – становится еще одной знаковой приметой мироощущения Homo sapiens, вехой на его жизненном пути.
На платформе «43 километр» происходит возвращение человека в мир. На этот раз знаковым заместителем «socium» становится «вагон». Соносфера «вагона» - сообщества случайных попутчиков - образует своеобразное композиционное кольцо, вновь ассоциирующееся с колесом человеческой жизни (человеческих жизней). Плач Митрича и его внука, а также вполне естественное для любого жизненного путешествия, как реального, так и метафорического, - «шелестение и чмоканье», - таково традиционное начало совместного бытия людей. Через название сочинения Ференца Листа - «Шум леса» - оно уподобляется бессознательной жизни природы, неслучайно использование здесь автором безличной синтаксической конструкции, которую вполне можно счесть характеристикой именно леса: «началось шелестение».
Далее следует хаотичное смешение смеха и слез членов общества как наиболее репрезентативных человеческих эмоций, звучащих иногда «в унисон»: «все, кто мог смеяться, все рассмеялись», или: «я рассмеялся… и декабрист рассмеялся тоже», иногда – в противовес друг другу: «Он плакал… Вагон содрогнулся от хохота». Смешение звуков завершается зеркальным подобием начала «вагонного» бытия: «снова началось то же бульканье и тот же звон, потом опять шелестение и чмоканье. Этюд до диез минор, сочинение Ференца Листа, исполнялся на бис», «Митрич снова заплакал». Бессознательная жизнь человечества завершается так же бессмысленно, как и началась (отсюда - «минор»).
Появление контролеров, через вполне естественную гоголевскую ассоциацию (появление жандарма с известием о прибытии настоящего ревизора и последующую «немую сцену» из комедии «Ревизор»), символизирует, одновременно снижая, образ Страшного Суда – конца человечества: «Контролеры! – загремело по всему вагону, загремело и взорвалось». Безличные глаголы обозначают здесь действие, не имеющее отношения к воле и желанию человека, не зависящее от них. Семантика их предполагает ярко выраженный – звучащий - апокалиптический ореол разрушения привычных жизненных оснований: «И когда Он снял шестую печать, я взглянул, и вот произошло великое землетрясение…. И звезды небесные пали на землю…. И небо скрылось, свившись, как свиток, и всякая гора и остров двинулись с мест своих».8
Внезапность появления контролеров нарушает и мирное течение «вагонной» жизни, рождая три исчерпывающие звуковые модели реакции на него членов socium: «Но не только рассказ оборвался: и пьяная полудремота черноусого, и сон декабриста, - все было прервано на полпути. Старый Митрич очнулся, весь в слезах, а молодой – ослепил всех свистящей зевотой, переходящей в смех и дефекацию. Одна только женщина сложной судьбы, прикрыв беретом выбитые зубы, спала, как фата-моргана».
Наиболее значимым в звуковом отношении фрагментом поэмы является ее финал. 9 Как и в начале поэмы, здесь происходит размыкание границ между миром внутренним, человеческим, и миром внешним, бытием. Однако теперь оно ощущается автором как трагическое, разрушительное. Об этом свидетельствует повторяющийся образ хлопающих дверей вагона, лишенных прежней упорядоченности своего движения: «Странно было слышать хлопанье дверей во всех вагонах». Отсюда – и едва ли не единственная «закавыченная» цитата поэмы в главе «Омутище – Леоново» - из стихотворения Е. Боратынского «Последняя смерть»: «Есть бытие, но именем каким его назвать? – ни сон оно, ни бденье». Она напоминает о конечном результате «взаимодействия» природы с человеческим миром, о разрушении упорядоченного пространства бытия человека бесконтрольным хаосом: «И в дикую порфиру древних лет / Державная природа облачилась».10
Мир-бытие ощущается автором как мир цельный, нерасчлененный, обладающий всеобщей одушевленностью, но лишенный рационального начала, необъяснимый, и потому - пугающий. Особенно репрезентативны, в этой связи, бессмысленные, с логической точки зрения, загадки Сфинкса, в которых герой поэмы видит какой-то непременный подвох. Отсюда и появление «мифологических» образов – «хора» Эринний, контаминированного с толпой вакханок, и «ветхозаветной» Суламифи, олицетворяющих собой страсти, отпущенные на волю (их закрепляет и эксплицирует звук «бубнов и кимвал» - лишенные сдерживающего, дисциплинирующего начала и потому – губительные для человека: «Хор Эринний бежал… прямо на меня, паническим стадом…. Вся эта лавина опрокинула меня и погребла под собой». Отсюда – появление и «бессмысленного» исторического образа – босфорского царя Митридата, путем бесконечных войн достигшего вершин земной власти и покончившего с собой: «- Красиво ты говоришь, Митридат, только зачем тебе ножик в руках?.. – Как зачем?.. да резать тебя – вот зачем!». Отсюда - и образ Неутешного Горя, вечного спутника человека, выполненный в традициях древнейших форм мышления как олицетворение, персонификация, абстрактного понятия.11 Доминирующим звуком, закрепленным за этим всеразрушающим хаосом, становится зловещий хохот. Сначала это хохот Сфинкса над человеком, который так и не разрешил загадки о цели и смысле собственного бытия и потому обречен на гибель: «Он рассмеялся, по-людоедски рассмеялся…. Я ни разу в жизни не слыхал такого живодерского смеха». Затем – хохот Суламифи, сопровождающийся «громом» бубнов и кимвал и символизирующий собой вечный обман любви. И, наконец, - хохот Митридата: «И еще захохотал, сверх всего! Потом опять ощерился, потом опять захохотал», злая насмешка над относительностью и гибельностью земной власти.
Мир человека, основанный на рациональном подходе ко всем явлениям бытия, оказывается бессильным осмыслить отсутствие в нем видимого смысла («… каждый оставался стоять, бряцал оружием и повторял условную фразу из Антонио Сальери: «Но правды нет и выше» – «Крик» и «бессильное взвизгивание» сменяет последнее усилие надежды – упование на милость Божию: «Просите, и дано будет вам, ищите, и найдете, стучите, и отворят вам».12 Ответом на троекратно повторенный стук становится сначала «топот» и «тяжелое сопение» преследователей. Затем сквозь оглушительное биение собственного сердца/страха автор все-таки слышит, как «дверь подъезда внизу медленно приотворилась и не затворялась мгновений пять». И…. Единственным смыслом человеческой жизни оказалась нелепая и бессмысленная смерть, насмешка ангелов и молчание Господа, на этот раз понятое автором как абсолютное равнодушие, равное значимому отсутствию: «Они смеялись, а Бог молчал»
2. Житийная литература
Поэма В.Ерофеева напоминает также житие. По крайней мере, в ней есть все атрибуты жития: одиночество, вера, бесы, ангелы, Богородица, устремление к Богу. Самого героя тоже можно отнести к разряду житийных: описывается его путь от начала жизни (посадки в поезд) до смерти, его стремление в место, где он найдёт успокоение, - эту роль исполняют Петушки. Но сама жизнь Венички противоречит всем житийным канонам: он отнюдь не праведник, не пытается дать обет отречения от чего-либо. Он просто пытается убежать от того, с чем связаны его негативные эмоции, и у него этого не получается, он вновь возвращается в мир, от которого пытался сбежать. Такой поворот сюжета можно объяснить: каков есть человек, в таком мире ему и предстоит жить и умереть. .Большинство русских святых умирали, либо жертвуя собой, либо принимая мученическую (насильственную) смерть. Веничка не хочет умирать, наоборот, он рассуждает, хотя и искаженно, о смысле, красоте и прелести жизни, но все же умирает насильственной смертью, а значит, его можно отнести к разряду мучеников.
В житийной литературе древней Руси в описании жизни её героев присутствует обязательный элемент - предназначенности жизни, подвига, у Ерофеева этот элемент пародируется, переиначивается. Веничка, составляя индивидуальные графики, полагает, что совершает подвиг во имя человечества Он антисвятой, тень, черная сторона Иисуса Христа; принявший свои грехи и грехи своих спутников, которые тоже стремились кто куда, но смерть его вряд ли кто-нибудь заметит. Спутники его - своего рода изгнанники, изгои общества, нетипичные его представители. Поезд для них всего лишь путь от рождения и до смерти, причем для Венички этот путь изначально неверный, ему не предоставлен выбор своей судьбы (или предоставлен, но Веничка не в состоянии его выбрать правильно), его судьба решена уже в самом начале (элемент фатальности) при посадке на неверный (или верный) поезд (путь).
Информация о работе Композиции поэмы В Ерофеева «Москва-петушки»