Автор работы: Пользователь скрыл имя, 27 Декабря 2012 в 16:57, творческая работа
Перевод с немецкого доктора Ральфа с добавлениями, которые были найдены в кармане у доктора, когда он скончался в Миндене в лето благодати господней. 1759.
– Да, – сказал аббат, – но это смех от злости. Здесь жалуются на все, покатываясь со смеху, и, хохоча, совершают гнусности.
– Кто, – спросил Кандид, – этот жирный боров, который наговорил мне столько дурного о пьесе, тронувшей меня до слез, и об актерах, доставивших мае столько удовольствия?
– Это злоязычник, – ответил аббат. – Он зарабатывает себе на хлеб тем, что бранит все пьесы, все книги. Он ненавидит удачливых авторов, как евнухи – удачливых любовников; он из тех ползучих писак, которые питаются ядом и грязью; короче, он – газетный пасквилянт.
– Что это такое – газетный пасквилянт? – спросил Кандид.
– Это, – сказал аббат, – бумагомаратель, вроде Фрерона.
Так рассуждали Кандид, Мартен и перигориец, стоя на лестнице, во время театрального разъезда.
– Хотя мне и не терпится вновь увидеть Кунигунду, – сказал Кандид, – я все-таки поужинал бы с госпожою Клерон, так я ею восхищаюсь.
Аббат не был вхож к госпоже Клерон, которая принимала только избранное общество.
– Она сегодня занята, – сказал он, – но я буду счастлив, если вы согласитесь поехать со мной к одной знатной даме: там вы так узнаете Париж, как если бы прожили в нем четыре года.
Кандид, который был от природы любопытен, согласился пойти к даме в предместье Сент-Оноре. Там играли в фараон: двенадцать унылых понтеров держали в руках карты – суетный реестр их несчастий. Царило глубокое молчание, лица понтеров были бледны, озабоченно было и лицо банкомета. Хозяйка дома сидела возле этого неумолимого банкомета и рысьими глазами следила за тем, как гнут пароли: все попытки сплутовать она останавливала решительно, но вежливо и без раздражения, чтобы не растерять клиентов. Эта дама именовала себя маркизою де Паролиньяк. Ее пятнадцатилетняя дочь была в числе понтеров и взглядом указывала матери на мошенничества несчастных, пытавшихся смягчить жестокость судьбы.
Аббат-перигориец, Кандид и Мартен вошли; никто не поднялся, не поздоровался с ними, не взглянул на них; все были поглощены картами.
– Госпожа баронесса Тундер-тен-Тронк была учтивее, – сказал Кандид.
Тем временем аббат шепнул что-то на ухо маркизе, та приподнялась и приветствовала Кандида любезной улыбкой, а Мартена – величественным кивком. Она указала место и протянула колоду карт Кандиду, который проиграл пятьдесят тысяч франков в две тальи. Потом все весело поужинали, весьма удивляясь, однако, тому, что Кандид не опечален своим проигрышем; лакеи говорили между собою на своем лакейском языке:
– Должно быть, это какой-нибудь английский милорд.
Ужин был похож на всякий ужин в Париже: сначала молчание, потом неразборчивый словесный гул, потом шутки, большей частью несмешные, лживые слухи, глупые рассуждения, немного политики и много злословия; говорили даже о новых книгах.
– Вы читали, – спросил аббат-перигориец, – роман господина Гоша, доктора богословия?
– Да, – ответил один из гостей, – но так и не смог его одолеть. Много у нас нелепых писаний, но и все вместе они не так нелепы, как книга Гоша, доктора богословия; я так пресытился этим потоком отвратительных книг, которым нас затопляют, что пустился понтировать.
– А заметки архидьякона Т..., что вы о них скажете? – спросил аббат.
– Ах, – сказала госпожа Паролиньяк, – он скучнейший из смертных! С какой серьезностью преподносит он то, что и так всем известно! Как длинно рассуждает о том, о чем и походя говорить не стоит! Как тупо присваивает себе чужое остроумие! Как портит все, что ему удается украсть! Какое отвращение он мне внушает! Но впредь он уже не будет мне докучать: с меня довольно и тех страниц архидьякона, которые я прочла.
За столом оказался некий ученый, человек со вкусом, – он согласился с мнением маркизы. Потом заговорили о трагедии. Хозяйка спросила:
– Почему иные трагедии можно смотреть, но невозможно читать?
Человек со вкусом объяснил, что пьеса может быть занимательной и при этом не имеющей почти никаких литературных достоинств; он доказал в немногих словах, что недостаточно одного или двух положений, которые встречаются во всех романах и всегда подкупают зрителей, – надо еще поразить новизной, не отвращая странностью, подчас подниматься до высот пафоса, всегда сохраняя естественность, знать человеческое сердце и заставить его говорить, быть большим поэтом, но не превращать в поэтов действующих лиц пьесы, в совершенстве знать родной язык, блюсти его законы, хранить гармонию и не жертвовать смыслом ради рифмы.
– Кто не соблюдает этих правил, – продолжал он, – тот способен сочинить одну-две трагедии, годные для сцены, но никогда не займет места в ряду хороших писателей. У нас очень мало хороших трагедий. Иные пьесы – это идиллии в диалогах, неплохо написанные и неплохо срифмованные; другие – наводящие сон политические трактаты или отвратительно многословные пересказы; некоторые представляют собою бред бесноватого, изложенный бессвязным, варварским слогом, с длинными воззваниями к богам, потому что автор не умеет говорить с людьми, с неверными положениями, с напыщенными общими местами.
Кандид слушал эту речь внимательно и проникся глубоким уважением к говоруну; а так как маркиза позаботилась посадить его рядом с собой, то он наклонился к ней и шепотом спросил, кто этот человек, который так хорошо говорил.
– Это ученый, – сказала дама, – который не играет; вместе с аббатом он иногда приходит ко мне ужинать. Он знает толк в трагедиях и в книгах и сам написал трагедию, которую освистали, и книгу, которую никогда не видели вне лавки его книгопродавца, за исключением одного экземпляра, подаренного им мне.
– Великий человек – сказал Кандид. – Это второй Панглос. – Затем, обернувшись к нему, он спросил: – Вы, без сомнения, думаете, что все к лучшему в мире физическом и нравственном и что иначе не может и быть?
– Совсем напротив, – отвечал ему ученый, – я нахожу, что у нас все идет навыворот, никто не знает, каково его положение, в чем его обязанности, что он делает и чего делать не должен. Не считая этого ужина, который проходит довольно весело, так как сотрапезники проявляют достаточное единодушие, все наше время занято нелепыми раздорами: янсенисты выступают против молинистов, законники против церковников, литераторы против литераторов, придворные против придворных, финансисты против народа, жены против мужей, родственники против родственников. Это непрерывная война.
Кандид возразил ему:
– Я видел вещи и похуже, но один мудрец, который имел несчастье попасть на виселицу, учил меня, что все в мире отлично, а зло – только тень на прекрасной картине.
– Ваш висельник издевался над людьми, – сказал Мартен, – а ваши тени – отвратительные пятна.
– Пятна сажают люди, – сказал Кандид, – они никак не могут обойтись без пятен.
– Значит, это не их вина, – сказал Мартен.
Большая часть понтеров, ничего не понимая в этом разговоре, продолжала пить; Мартен беседовал с ученым, а Кандид рассказывал о некоторых своих приключениях хозяйке дома.
После ужина маркиза повела Кандида в свой кабинет и усадила его на кушетку.
– Итак, вы все еще без памяти от баронессы Кунигунды Тундер-тен-Тронк? – спросила она его.
– Да, сударыня, – отвечал Кандид.
Маркиза сказала ему с нежной улыбкой:
– Вы мне отвечаете, как молодой человек из Вестфалии. Француз сказал бы: да, я любил баронессу Кунигунду, но, увидев вас, сударыня, боюсь, что перестал ее любить.
– О сударыня, – сказал Кандид, – я отвечу как вам будет угодно.
– Вы загорелись страстью к ней, – сказала маркиза, – когда подняли ее платок. Я хочу, чтоб вы подняли мою подвязку.
– С большим удовольствием, – сказал Кандид и поднял подвязку.
– Но я хочу, чтобы вы мне ее надели, – сказала дама.
Кандид исполнил и это.
– Дело в том, – сказала дама, – что вы иностранец; своих парижских любовников я иногда заставляю томиться по две недели, но вам отдаюсь с первого вечера, потому что надо же быть гостеприимной с молодым человеком из Вестфалии.
Заметив два огромных брильянта на пальцах у молодого иностранца, красавица так расхвалила их, что они тут же перешли на ее собственные пальцы.
Кандид, возвращаясь домой с аббатом-перигорийцем, терзался угрызениями совести из-за измены Кунигунде. Аббат всей душой разделял его печаль: он получил всего лишь малую толику из пятидесяти тысяч франков, проигранных Кандидом, и из стоимости брильянтов, полуподаренных, полувыпрошенных. Он твердо решил воспользоваться всеми преимуществами, которые могло ему доставить знакомство с Кандидом. Он охотно говорил с Кандидом о Кунигунде, и тот сказал, что выпросит прощение у своей красавицы, когда увидит ее в Венеции.
Перигориец удвоил любезность и внимание и выказал трогательное сочувствие ко всему, что Кандид ему говорил, ко всему, что он делал, ко всему, что собирался делать.
– Значит, у вас назначено свидание в Венеции? – спросил он.
– Да, господин аббат, – сказал Кандид, – я непременно должен там встретиться с Кунигундой.
Потом, радуясь возможности говорить о той, кого любил, Кандид рассказал, по своему обыкновению, часть своих похождений с этой знаменитой уроженкой Вестфалии.
– Полагаю, – сказал аббат, – что баронесса Кунигунда очень умна и умеет писать прелестные письма.
– Я никогда не получал от нее писем, – сказал Кандид. – Посудите сами, мог ли я писать Кунигунде, будучи изгнанным из замка за любовь к ней? Потом меня уверили, будто она умерла, потом я снова нашел ее и снова потерял; я отправил к ней, за две тысячи пятьсот миль отсюда, посланца и теперь жду ее ответа.
Аббат выслушал его внимательно и, казалось, призадумался. Вскоре он ушел, нежно обняв на прощанье обоих иностранцев. Назавтра, проснувшись поутру, Кандид получил письмо такого содержания:
"Дорогой мой возлюбленный! Я здесь уже целую неделю и лежу больная. Я узнала, что вы здесь, и полетела бы к вам в объятия, но не могу двинуться. Я узнала о вашем прибытии в Бордо; там я оставила верного Какамбо и старуху, которые приедут вслед за мной. Губернатор Буэнос-Айреса взял все, но у меня осталось ваше сердце. Я вас жду, ваш приход возвратит мне жизнь или заставит умереть от радости".
Это прелестное, это неожиданное письмо привело Кандида в неизъяснимый восторг; но болезнь милой Кунигунды удручала его. Раздираемый столь противоречивыми чувствами, он берет свое золото и брильянты и едет с Мартеном в гостиницу, где остановилась Кунигунда. Он входит, трепеща от волнения, сердце его бьется, голос прерывается. Он откидывает полог постели, приказывает принести свет.
– Что вы делаете, – говорит ему служанка, – свет ее убьет. – И тотчас же задергивает полог.
– Дорогая моя Кунигунда, – плача, говорит Кандид, – как вы себя чувствуете? Если вы не можете меня видеть, хотя бы скажите мне что-нибудь.
– Она не в силах говорить, – произносит служанка.
Дама протягивает с постели пухленькую ручку, которую Кандид сперва долго орошает слезами, а потом наполняет брильянтами; на кресло он кладет мешок с золотом.
В это время входит полицейский, сопровождаемый аббатом – перигорийцем и стражею.
– Так вот они, – говорит полицейский, – эти подозрительные иностранцы.
Он приказывает своим молодцам схватить их и немедленно отвести в тюрьму.
– Не так обращаются с иностранцами в Эльдорадо, – говорит Кандид.
– Я теперь еще более манихей, чем когда бы то ни было, – говорит Мартен.
– Куда же вы нас ведете? – спрашивает Кандид.
– В яму, – отвечает полицейский.
Мартен, к которому вернулось его обычное хладнокровие, рассудил, что дама, выдававшая себя за Кунигунду, – мошенница, господин аббат-перигориец – мошенник, ловко злоупотребивший доверчивостью Кандида, да и полицейский тоже мошенник, от которого легко будет откупиться.
Чтобы избежать судебной
процедуры, Кандид, вразумленный советом
Мартена и горящий нетерпением
снова увидеть настоящую
– Ах, господин, – говорит ему человек с жезлом из слоновой кости, – да соверши вы все мыслимые преступления, все-таки вы были бы честнейшим человеком на свете. Три брильянта, каждый в три тысячи пистолей! Господи, пусть мне не сносить головы, но в тюрьму я вас не упрячу. Арестовывают всех иностранцев, но, тем не менее, я все улажу: у меня брат в Дьеппе в Нормандии, я вас провожу туда, и если у вас найдется брильянт и для него, он позаботится о вас, как забочусь сейчас я.
– А почему арестовывают всех иностранцев? – спросил Кандид.
Тут взял слово аббат-перигориец:
– Их арестовывают потому, что какой-то негодяй из Артебазии, наслушавшись глупостей, покусился на отцеубийство – не такое, как в тысяча шестьсот десятом году, в мае, а такое, как в тысяча пятьсот девяносто четвертом году, в декабре; да и в другие годы и месяцы разные людишки, тоже наслушавшись глупостей, совершали подобное.
Полицейский объяснил, в чем дело.
– О чудовища! – воскликнул Кандид. – Такие ужасы творят сыны народа, который пляшет и поет! Поскорее бы мне выбраться из страны, где обезьяны ведут себя, как тигры. Я видел медведей на моей родине, – людей я встречал только в Эльдорадо. Ради бога, господин полицейский, отправьте меня в Венецию, где я должен дожидаться Кунигунды.