Вольтер. Кандид, или оптимизм 1759

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 27 Декабря 2012 в 16:57, творческая работа

Описание

Перевод с немецкого доктора Ральфа с добавлениями, которые были найдены в кармане у доктора, когда он скончался в Миндене в лето благодати господней. 1759.

Работа состоит из  1 файл

Вольтер. Кандид, или Оптимизм 1759. Русский текст.doc

— 475.00 Кб (Скачать документ)

 – Этот шум, – сказал Пококуранте, – можно с удовольствием послушать полчаса, не больше, потом он всем надоедает, хотя никто не осмеливается в этом признаться. Музыка нынче превратилась в искусство умело исполнять трудные пассажи, а то, что трудно, не может нравиться долго. Я, может быть, любил бы оперу, если бы не нашли секрета, как превращать ее в отвратительное чудище. Пусть кто хочет, смотрит и слушает плохонькие музыкальные трагедии, сочиненные только для того, чтобы совсем некстати ввести несколько глупейших песен, в которых актриса щеголяет своим голосом; пусть кто хочет и может замирает от восторга при виде кастрата, напевающего монологи Цезаря или Катона и спесиво расхаживающего на подмостках. Что касается меня, я давно махнул рукой на этот вздор, который в наши дни прославил Италию и так дорого ценится высочайшими особами.

Кандид немного поспорил, но без особой горячности. Мартен согласился с сенатором.

Сели за стол, а после  превосходного обеда перешли в библиотеку. Кандид, увидев Гомера, прекрасно переплетенного, начал расхваливать вельможу за его безукоризненный вкус.

 – Вот книга, – сказал он, – которой всегда наслаждался великий Панглос, лучший философ Германии.

 – Я ею отнюдь не наслаждаюсь, – холодно промолвил Пококуранте. – Когда-то мне внушали, что, читая ее, я должен испытывать удовольствие, но эти постоянно повторяющиеся сражения, похожие одно на другое, эти боги, которые вечно суетятся, но ничего решительного не делают, эта Елена, которая, послужив предлогом для войны, почти не участвует в действии, эта Троя, которую осаждают и никак не могут ваять, – все это нагоняет на меня смертельную скуку. Я спрашивал иной раз ученых, не скучают ли они так же, как я, при этом чтении. Все прямодушные люди признались мне, что книга валится у них из рук, но что ее все-таки надо иметь в библиотеке, как памятник древности, как ржавые монеты, которые не годятся в обращении.

 – Ваша светлость, конечно, иначе судит о Вергилии? – спросил Кандид.

 – Должен признать, – сказал Пококуранте, – что вторая, четвертая и шестая книги его "Энеиды" превосходны; но что касается благочестивого Энея, и могучего Клоанта, и друга Ахата, и маленького Аскания, и сумасшедшего царя Латина, и пошлой Аматы, и несносной Лавинии, то вряд ли сыщется еще что-нибудь, столь же холодное и неприятное. Я предпочитаю Тассо и невероятные россказни Ариосто.

 – Осмелюсь спросить, – сказал Кандид, – не испытываете ли вы истинного удовольствия, когда читаете Горация?

 – У него есть мысли, – сказал Пококуранте, – из которых просвещенный человек может извлечь пользу; будучи крепко связаны энергичным стихом, они легко удерживаются в памяти. Но меня очень мало занимает путешествие в Бриндизи, описание дурного обеда, грубая ссора неведомого Рупилия, слова которого, по выражению стихотворца, "полны гноя", с кем-то, чьи слова "пропитаны уксусом". Я читал с чрезвычайным отвращением его грубые стихи против старух и колдуний и не нахожу ничего, достойного похвалы, в обращении Горация к другу Меценату, в котором он говорит, что если этот самый Меценат признает его лирическим поэтом, то он достигнет звезд своим возвышенным челом. Глупцы восхищаются всем в знаменитом писателе, но я читаю для собственного услаждения и люблю только то, что мне по душе.

Кандид, которого с детства приучили ни о чем не иметь собственного суждения, был сильно удивлен речью Пококуранте, а Мартен нашел такой образ мыслей довольно разумным.

 – О, я вижу творения Цицерона! – воскликнул Кандид. – Ну, этого-то великого человека вы, я думаю, перечитываете постоянно?

 – Я никогда его не читаю, – отвечал венецианец. – Какое мне дело до того, кого он защищал в суде – Рабирия или Клуенция? С меня хватает тяжб, которые я сам вынужден разбирать. Уж скорее я примирился бы с его философскими произведениями; но, обнаружив, что и он во всем сомневался, я заключил, что знаю столько же, сколько он, а чтобы оставаться невеждой, мне чужой помощи не надо.

 – А вот и труды Академии наук в восьмидесяти томах! – воскликнул Мартен. – Возможно, в них найдется кое-что разумное.

 – Безусловно, – сказал Пококуранте, – если бы среди авторов этой чепухи нашелся человек, который изобрел бы способ изготовлять – ну, скажем, булавки. Но во всех этих томах одни только бесполезные отвлеченности и ни одной полезной статьи.

 – Сколько театральных пьес я вижу здесь, – сказал Кандид, – итальянских, испанских, французских!

 – Да, – сказал сенатор, – их три тысячи, но не больше трех десятков действительно хороши. Что касается этих сборников проповедей, которые все, вместе взятые, не стоят одной страницы Сенеки, и всех этих богословских фолиантов, вы, конечно, понимаете, что я никогда не заглядываю в них, да и никто не заглядывает.

Мартен обратил внимание на полки, уставленные английскими  книгами.

 – Я думаю, – сказал он, – что республиканцу должна быть по сердцу большая часть этих трудов, написанных с такой свободой,

 – Да, – ответил Пококуранте, – хорошо, когда пишут то, что думают, – это привилегия человека. В нашей Италии пишут только то, чего не думают; люди, живущие в отечестве Цезарей и Антониев, не осмеливаются обнародовать ни единой мысли без позволения монаха-якобита. Я приветствовал бы свободу, которая вдохновляет английских писателей, если бы пристрастность и фанатизм не искажали всего, что в этой драгоценной свободе достойно уважения.

Кандид, заметив Мильтона, спросил хозяина, не считает ли он этого автора великим человеком.

 – Мильтона? – переспросил Пококуранте. – Этого варвара, который в десяти книгах тяжеловесных стихов пишет длинный комментарий к Первой Книге Бытия; этого грубого подражателя грекам, который искажает рассказ о сотворении мира? Если Моисей говорит о Предвечном Существе, создавшем мир единым словом, то Мильтон заставляет Мессию брать большой циркуль из небесного шкафа и чертить план своего творения! Чтобы я стал почитать того, кто изуродовал ад и дьяволов Тассо, кто изображал Люцифера то жабою, то пигмеем и заставлял его по сто раз повторять те же речи и спорить о богословии, кто, всерьез подражая шуткам Ариосто об изобретении огнестрельного оружия, вынуждал демонов стрелять из пушек в небо? Ни мне, да и никому другому в Италии не могут нравиться эти жалкие нелепицы. Брак Греха со Смертью и те ехидны, которыми Грех разрешается, вызывают тошноту у всякого человека с тонким вкусом, а длиннейшее описание больницы годится только для гробовщика. Эта поэма, мрачная, дикая и омерзительная, при самом своем появлении в свет была встречена презрением; я отношусь к ней сейчас так же, как некогда отнеслись в ее отечестве современники. Впрочем, я говорю, что думаю, и очень мало озабочен тем, чтобы другие думали так же, как я.

Кандид был опечален этими речами: он чтил Гомера, но немножко любил и Мильтона.

 – Увы! – сказал он тихо Мартену. – Я очень боюсь, что к нашим германским поэтам этот человек питает величайшее пренебрежение.

 – В этом еще нет большой беды, – сказал Мартен.

 – О, какой необыкновенный человек! – шепотом повторял Кандид. – Какой великий гений этот Пококуранте! Ему все не нравится!

Обозрев таким образом  все книги, они спустились в сад. Кандид принялся хвалить его красоты.

 – Этот сад – воплощение дурного вкуса, – сказал хозяин, – столько здесь ненужных украшений. Но завтра я распоряжусь разбить новый сад по плану более благородному.

Когда любознательные посетители простились с вельможей, Кандид сказал Мартену:

 – Согласитесь, что это счастливейший из людей: он взирает сверху вниз на все свои владения.

 – Вы разве не видите, – сказал Мартен, – что ему все опротивело? Платон давным-давно сказал, что отнюдь не лучший тот желудок, который отказывается от всякой пищи.

 – Но какое это, должно быть, удовольствие, – сказал Кандид, – все критиковать и находить недостатки там, где другие видят только красоту!

 – Иначе сказать, – возразил Мартен, – удовольствие заключается в том, чтобы не испытывать никакого удовольствия?

 – Ну хорошо, – сказал Кандид, – значит, единственным счастливцем буду я, когда снова увижу Кунигунду.

 – Надежда украшает нам жизнь, – сказал Мартен.

Между тем дни и  недели бежали своим чередом, Какамбо  не появлялся, и Кандид, поглощенный  своей скорбью, даже не обратил внимания на то, что Пакета и брат Жирофле не пришли поблагодарить его.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

О том, как Кандид и  Мартен ужинали с шестью иностранцами и кем оказались эти иностранцы

Однажды вечером, когда  Кандид и Мартен собирались сесть  за стол вместе с иностранцами, которые жили в той же гостинице, человек с лицом, темным, как сажа, подошел сзади к Кандиду и, взяв его за руку, сказал:

 – Будьте готовы отправиться с нами, не замешкайтесь.

Кандид оборачивается  и видит Какамбо. Сильнее удивиться и обрадоваться он мог бы лишь при виде Кунигунды. От радости Кандид чуть не сошел с ума. Он обнимает своего дорогого друга.

 – Кунигунда, конечно, тоже здесь? Где она? Веди меня к ней, чтобы я умер от радости возле нее.

 – Кунигунды: здесь нет, – сказал Какамбо, – она в Константинополе.

 – О небо! В Константинополе! Но будь она даже в Китае, все равно я полечу к ней. Едем!

 – Мы поедем после ужина, – возразил Какамбо. – Больше я ничего не могу вам сказать, я невольник, мой хозяин меня ждет; я должен прислуживать за столом; не говорите ни слова, ужинайте и будьте готовы.

Кандид, колеблясь между  радостью и печалью, довольный тем, что снова видит своего верного  слугу, удивленный, что видит его  невольником, исполненный надежды  вновь обрести свою возлюбленную, чувствуя, что сердце его трепещет, а разум мутится, сел за стол с Мартеном, который хладнокровно взирал на все, и с шестью иностранцами, которые приехали в Венецию на карнавал.

Какамбо, наливавший вино одному из этих иностранцев, наклонился к нему в конце трапезы и сказал:

 – Ваше величество, вы можете отплыть в любую минуту – корабль под парусами.

Сказав это, он вышел. Удивленные гости молча переглянулись: в это время другой слуга, приблизившись  к своему хозяину, сказал ему:

 – Государь, карета вашего величества ожидает в Падуе, а лодка готова.

Господин сделал знак, и слуга вышел. Гости снова  переглянулись, всеобщее удивление  удвоилось. Третий слуга подошел  к третьему иностранцу и сказал ему:

 – Государь, заверяю вас, вашему величеству не придется здесь долго ждать, я все приготовил. И тотчас же исчез.

Кандид и Мартен уже  не сомневались, что это карнавальный маскарад. Четвертый слуга сказал четвертому хозяину:

 – Ваше величество, если угодно, вы можете ехать. И вышел, как другие.

Пятый слуга сказал то же пятому господину. Но зато шестой слуга сказал совсем иное шестому господину, сидевшему подле Кандида. Он заявил:

 – Ей-богу, государь, ни вашему величеству, ни мне не хотят более оказывать кредит. Нас обоих могут упрятать в тюрьму нынче же ночью. Пойду и постараюсь как-нибудь выкрутиться из этой истории. Прощайте.

Когда слуги ушли, шестеро  иностранцев, Кандид и Мартен погрузились  в глубокое молчание, прерванное наконец  Кандидом.

 – Господа, – сказал он, – что за странная шутка! Почему вы все короли? Что касается меня, то, признаюсь вам, ни я, ни Мартен этим похвалиться не можем.

Тот из гостей, которому служил Какамбо, важно сказал по-итальянски:

 – Это вовсе не шутка. Я – Ахмет III. Несколько лет я был султаном; я сверг с престола моего брата; мой племянник сверг меня; всех моих визирей зарезали; я кончаю свой век в старом серале. Мой племянник, султан Махмуд, позволяет мне иногда путешествовать для поправки здоровья; сейчас я приехал на венецианский карнавал.

Молодой человек, сидевший возле Ахмета, сказал:

 – Меня зовут Иван, я был императором российским; еще в колыбели меня лишили престола, а моего отца и мою мать заточили; я был воспитан в тюрьме; иногда меня отпускают путешествовать под присмотром стражи; сейчас я приехал на венецианский карнавал.

Третий сказал:

 – Я – Карл-Эдуард, английский король; мой отец уступил мне права на престол; я сражался, защищая их; восьмистам моим приверженцам вырвали сердца и этими сердцами били их по щекам. Я сидел в тюрьме; теперь направляюсь в Рим – хочу навестить короля, моего отца, точно так же лишенного престола, как я и мой дед. Сейчас я приехал на венецианский карнавал.

Четвертый сказал:

 – Я король польский; превратности войны лишили меня наследственных владений; моего отца постигла та же участь; я безропотно покоряюсь Провидению, как султан Ахмет, император Иван и король Карл-Эдуард, которым господь да ниспошлет долгую жизнь. Сейчас я приехал на венецианский карнавал.

Пятый сказал:

 – Я тоже польский король и терял свое королевство дважды, но Провидение дало мне еще одно государство, где я делаю больше добра, чем все короли сарматов сделали когда-либо на берегах Вислы. Я тоже покоряюсь воле Провидения; сейчас я приехал на венецианский карнавал.

Слово было за шестым монархом.

 – Господа, – сказал он, – я не столь знатен, как вы; но я был королем точно так же, как и прочие. Я Теодор, меня избрали королем Корсики, называли "ваше величество", а теперь в лучшем случае именуют "милостивый государь". У меня был свой монетный двор, а теперь нет ни гроша за душой, было два статс-секретаря, а теперь лишь один лакей. Сперва я восседал на троне, а потом долгое время валялся в лондонской тюрьме на соломе. Я очень боюсь, что то же постигнет меня и здесь, хотя, как и ваши величества, я приехал на венецианский карнавал.

Пять других королей выслушали эту речь с благородным состраданием. Каждый из них дал по двадцать цехинов королю Теодору на платье и белье; Кандид преподнес ему алмаз в две тысячи цехинов.

 – Кто же он такой, – воскликнули пять королей, – этот человек, который может подарить – и не только может, но и дарит! – в сто раз больше, чем каждый из нас? Скажите, сударь, вы тоже король?

 – Нет, господа, и не стремлюсь к этой чести.

Когда они кончали  трапезу, в ту же гостиницу прибыли  четверо светлейших принцев, которые  тоже потеряли свои государства из-за превратностей войны и приехали на венецианский карнавал. Но Кандид даже не обратил внимания на вновь прибывших. Он был занят только тем, как ему найти в Константинополе обожаемую Кунигунду.

Информация о работе Вольтер. Кандид, или оптимизм 1759