Автор работы: Пользователь скрыл имя, 14 Марта 2012 в 23:58, курс лекций
В современной общественной жизни Европы есть — к добру ли, к худу ли — один исключительно важный факт: вся власть в обществе перешла к массам. Так как массы, по определению, не должны и не могут управлять даже собственной судьбой, не говоря уж о целом обществе, из этого следует, что Европа переживает сейчас самый тяжелый кризис, какой только может постигнуть народ, нацию и культуру. Такие кризисы уже не раз бывали в истории; их признаки и последствия известны. Имя их также известно — это восстание масс.
I. Скученность 1
II. Подъем исторического уровня 4
III. Полнота времен 6
IV. Рост жизни 9
V. Статистический факт 12
VI. Анализ человека массы 14
VII. Жизнь благородная и жизнь пошлая, или энергия и косность 16
VIII. Почему массы во все лезут и всегда с насилием? 18
IX. Примитивизм и техника 21
Х. Примитивизм и история 24
XI. Эпоха самодовольства 27
XII. Варварство специализации 30
XIII. Величайшая опасность — государство 33
XIV. Кто правит миром? 36
1 36
2 38
3 39
4 41
5 42
6 44
7 46
8 51
9 53
XV. Мы подходим к самой проблеме 56
Это относится ко всем отраслям жизни, даже к науке, хотя наука сама по себе есть бегство от жизни. (Большинство ученых посвятило себя ей, страшась встретиться с жизнью. Это не светлые головы; поэтому они так беспомощны в конкретных ситуациях.) Ценность наших научных идей зависит от того, насколько мы растерялись перед проблемой, насколько мы постигли ее проблематичность, насколько мы усвоили, что чужие мнения, методы, рецепты не могут нам помочь. Кто открывает новую научную истину, должен сперва отказаться от всего, чему он учился; руки у него в крови — он убил множество общих мест.
Политика гораздо реальней науки, так как она складывается из неповторимых ситуаций, в которые человек попадает независимо от своей воли. Поэтому она и позволяет нам отличить светлые головы от тех, кто мыслит шаблонно.
Никто не умел лучше, чем Цезарь, схватывать самую суть реальности в час смятения, в один из самых хаотических периодов, какие переживало человечество. И как бы для того, чтобы подчеркнуть его единственность, судьба поставила рядом с ним Цицерона, образцового "интеллектуала", который только и делал, что все запутывал.
Политический аппарат Рима был расслаблен избытком удачи. Город на Тибре, владыка Италии, Испании, Северной Африки, классического и эллинистического Востока, был близок к краху. Общественные учреждения были муниципальными, неотделимыми от города, подобно дриадам, которые увянут, если оставят свое дерево.
Прочность и процветание демократий — какого бы типа и степени они ни были, — зависят от ничтожной технической детали: от процедуры выборов. Все остальное — второстепенно. Если процедура поставлена правильно, если ее результаты верны, все хорошо; если нет, страна гибнет, как бы отлично у нее ни было все остальное. В начале I века до Р.Х. Рим всемогущ, богат, у него нет врагов. Тем не менее он на краю гибели, ибо упрямо держится нелепой избирательной системы. Система эта нелепа, когда лжива. Голосование производилось в Риме. Граждане, жившие в провинции, не могли в нем участвовать, не говоря уже о тех, кто был рассеян по всему "римскому миру". Так как выборы были невозможны, приходилось их фальсифицировать, и кандидаты нанимали банды — из ветеранов армии, из цирковых атлетов, — которые брались вскрыть урны.
Без поддержки добросовестных выборов демократические учреждения повисают в воздухе; в воздухе повисают слова. "Республика была только словом", — сказал Цезарь. Ни одна магистратура не обладала властью. Генералы "правой" и "левой" — Марии и Суллы — устанавливали попеременно диктатуры, не приводившие ни к чему.
Цезарь никогда не излагал своей политики — он ее делал. Его политикой был он сам, Цезарь, а не учебник цезаризма, какой из нее сделали впоследствии. Если мы хотим понять его политику, нам надо перечислить его деяния. Тайна раскрывается в самом знаменитом из его подвигов — завоевании Галлии. Чтобы это сделать, Цезарь должен был восстать против тогдашней власти. Почему?
Власть была в руках республиканцев, то есть консерваторов, верных городу-государству. Их политика сводилась к двум основным положениям. Во-первых: расстройство общественной жизни Рима — результат его чрезмерной экспансии. Город не может править столь многими народами. Каждое новое завоевание — это преступление против республики. Во-вторых: чтобы избежать разложения государственных учреждений, нужен "принцепс" (князь, государь).
Под этим словом тогдашний римлянин — в противоположность сегодняшнему человеку — понимал обычного гражданина, которому высшая власть вручала управление аппаратом республиканских учреждений. Цицерон в своей книге "О республике" и Саллюстий в своих воспоминаниях о Цезаре резюмируют мысли этих политиков, требуя учредить "princeps civitatis" или "rector rerum publicarum" или же "moderator".
Цезарь решил иначе. Он ясно понимал, что единственное средство справиться с трудностями, возникшими в результате прежних римских завоеваний, — продолжать эти завоевания, до конца принять и выполнить назначение исторической судьбы. Прежде всего он считал необходимым покорить новые народы Запада, которые в недалеком будущем угрожали стать более опасными, чем разложившиеся народы Востока. Таким образом, Цезарь считает нужным радикально романизировать варварские племена Западной Европы.
Шпенглер утверждал, что греко-римский мир был неспособен постигнуть время, рассматривать свое бытие как нечто протяженное во времени; он жил лишь "точкообразно", настоящим моментом. Я склонен думать, что этот диагноз ошибочен или по крайней мере смешивает две вещи. Античный человек страдает поразительной слепотой в отношении будущего. Он просто его не видит, как дальтоник не видит красного цвета. Зато он укоренен в прошлом. Прежде чем принять решение, он отступает назад, он ищет в прошлом прообраз сегодняшней ситуации; и погружается в прошлое, как водолаз в скафандре, чтобы потом, найдя там ответ, применить его к разрешению современных проблем. Поэтому вся его деятельная жизнь некоторым образом воскрешение прошлого. Таков архаический человек, и такими были почти все древние. Это не полная нечувствительность ко времени, а несовершенное его восприятие — будущего нет, прошлое преувеличено. Мы, современные европейцы, наоборот, ориентированы на будущее; для нас определяет не то, что было до, а то, что придет после. Поэтому нам кажется, что античность не знает времени.
Эту манию — подходить к настоящему с меркой прошлого — унаследовали от старых времен современные филологи. Филолог тоже слеп к будущему. Он смотрит только назад; для каждого явления современности он ищет прецедента, который на изящном языке эклоги называет "источником". Я говорю об этом, так как уже древние биографы Цезаря сами не могли понять его величия, внушив себе, что он просто хотел подражать Александру Македонскому. Сравнение это само собой напрашивалось; если лавры Мильтиада не давали спать Александру, конечно, Цезарь обязан был не спать из-за Александра. И так далее. Всегда взгляд назад, "сегодня" идет по стопам "вчера". Наши филологи — это отзвук классических биографов.
Те, кто думает, что Цезарь стремился к тому же, что и Александр, — а так думали почти все историки — совершенно не понимают Цезаря и никогда его не поймут. Цезарь скорее противоположен Александру. Идея мировой империи — единственное, что их связывает. Но эта идея принадлежит Александру, она идет из Персии. Образ Александра должен был бы увести Цезаря на Восток, к драгоценной древности. Решительное предпочтение, которое Цезарь оказал Западу, показывает, что он решил идти иным путем, чем Македонец. Помимо того, Цезарь стремился не к мировой империи. Его замыслы глубже. Он хотел создать Римскую Империю, которая жила бы не одним Римом, но и окраинами провинций, то есть решительно преодолел идею города-государства и перешел к новому государству, где все народы сотрудничают, все связаны. Не центр, который только повелевает, и не периферия, которая только повинуется, но могучее социальное образование, где каждый элемент и пассивен, и активен. Это — наше современное государство, чудесно предвосхищенное гением. Но тогда надо было создать внеримскую, антиаристократическую власть, которая по своим полномочиям далеко превышала бы республиканскую олигархию с ее princeps'ом (ведь он был только primus inter pares — первый среди равных). Эта исполнительная власть, представляющая мировую демократию, могла быть только монархией со столицей вне Рима.
Республика, монархия! Истинный смысл этих слов в истории все время менялся, и поэтому для каждого момента их надо снова проверять, чтобы удостовериться, как их понимали.
Доверенными людьми Цезаря, его непосредственными орудиями были не архаически мыслящие представители римской знати, а новые люди, провинциалы, энергичные и решительные. Его настоящим помощником был Корнелий Бальбон, делец из Кадикса, человек Атлантики, "колонист".
Но замысел нового государства был слишком смелым; медлительные головы латинян не способны были к такому огромному прыжку. Образ Города в его покоряющей реальности заслонял для римлян всякую иную организацию общественной жизни. Как могут люди, не жившие в Городе, образовать государство? Что это за нереальное, мистическое образование?
Я повторяю снова: реальность, которую мы называем "государством", отнюдь не представляет собой спонтанно возникшего общества людей, связанных кровным родством. Государство возникает тогда, когда группы разного происхождения вынуждены жить вместе. Это не голое насилие; скорее их влечет сила общей цели, общей задачи, предстоящей рассеянным группам. Государство — это прежде всего план действия, программа сотрудничества. Оно призывает людей к некоей совместной работе. Государство не кровное родство, не общность языка или территории, не соседство. Оно вообще не что-то материальное, косное, данное, ограниченное. Это чистая динамика, воля к общей деятельности. Поэтому государственной идее не положено физических границ.
Есть знаменитая политическая эмблема Сааведры Фахадро — стрела и под ней слова: "Взлетает или падает". Это и есть государство. Оно движение, а не предмет; в каждый миг оно откуда-то приходит и куда-то идет. Как у всякого движения, у него есть свой terminus a quo и свой terminus a quem — начальный и конечный пределы. Если мы исследуем любое государство в любой момент, мы обнаружим единство общественной жизни, основанное на одном из тех материальных признаков, которые со статической точки зрения кажутся самой сущностью государства, — на единстве крови, языка, на "естественных границах". Но мы вскоре замечаем, что население государства занимается не только внутренними делами; оно покоряет другие народы, основывает колонии, заключает союзы с иными государствами, то есть беспрестанно выходит за пределы того самого объединяющего принципа, на котором оно якобы основано. Это terminus ad quem, это и есть подлинное государство, назначение которого — в преодолении начального единства. Если стремление к дальнейшему преобразованию ослабевает, государство автоматически идет к концу, и единство, основанное на материальной базе — расе, языке, границах, — ему не помогает; государство слабеет, разлагается, распадается.
Только это наличие двух аспектов в государстве — исходного единства и того широкого плана, к которому оно стремится, — дает нам представление об его природе. Как известно, все попытки дать точное определение нации, в современном значении этого слова, остались безуспешными. "Город-государство" очень ясное понятие, его можно было проверить собственными глазами. Новый тип государственного единства, созданный галлами и германцами, это великое политическое открытие Запада, — гораздо более расплывчатое и неустойчивое понятие. Филолог, историк нашего времени, архаичный по своей природе, стоит перед этим огромным явлением так же растеряно, как Цезарь или Тацит, когда они пытались в римском лексиконе найти определение государствам, которые зарождались по ту сторону Альп и Рейна или к югу от Пиренеев. Они называли их civitas, gens, natio и знали, что ни одно из этих понятий не подходит [См. Dopsch. Экономические и социальные основы европейского культурного развития от Цезаря до Карла Великого. — Прим. автора]. Это не civitas просто потому, что это не "город" [Римляне никогда не называли поселения варваров городами, как бы густо они не были застроены. Они называли их sedes aratorum. — Прим. автора]. Также невозможно определить их исходя из понятия территории: новые народы с большой легкостью меняли место жительства, распространялись или сжимались. Они и не этнические единства, как gentes или nationes. Насколько мы можем проследить их развитие, новые государства образовались из групп независимого происхождения. Они произошли от слияния групп различной крови. Но что же тогда нация, если она не кровное родство, не заселенная территория, не еще что-нибудь в этом роде?
Здесь, как и везде, самый верный путь — простое признание фактов. Что бросается в глаза, когда мы проследим развитие любой из "современных наций" — Франции, Испании, Германии? Вот что: тот принцип, который в известную эпоху вроде бы лег в основу нации, позже отменяется. Сперва нация кажется племенем, "не-нация" — соседним племенем. Затем она слагается из обоих племен; потом она — "область", немного спустя — графство, герцогство и, наконец, королевство. В Испании "нацией" был Леон, но не Кастилья; потом — Леон и Кастилья, но не Арагония. Ясное действие двух начал; одно — меняющееся и все время преодолеваемое: племя, область, графство, королевство со своим языком или диалектом; другое — постоянное, которое весьма свободно преодолевает все эти границы и включает в свое единство именно то, что первому началу противоположно.
"Филологи" — так зову я всех, кто нынче претендует на звание "историка", — исходят в своих исторических рассуждениях из Европы двух-трех последних веков и представляют себе, что Винценгеторикс или Сид Кампеадор сражались за Францию от Сен-Мало до Страсбурга или Испанию от Финистерре до Гибралтара. Они начинают биографию своих героев с Тридцатилетней войны. Чтобы объяснить нам, как возникли Франция и Испания, они предполагают, что Франция и Испания существовали в глубине французских и испанских душ, как готовые образы. Словно вначале, когда еще не было ни Франции, ни Испании, уже были "французы" и "испанцы"! Словно французов и испанцев не пришлось создавать две тысячи лет!
В действительности современные нации лишь современный аспект того переменного, обреченного на вечное преодоление принципа, о котором мы говорили выше. Этот принцип не кровное родство и не общность языка; во Франции и в Испании оба эти явления были следствием, а не причиной образования единого государства; сегодня этот принцип — "естественные границы".
Вполне понятно, когда дипломаты в словесном поединке пользуются понятием естественных границ в качестве ultima ratio. Но историк не смеет прятаться за него, как за укрытие. Это понятие не постоянно, даже не очень конкретно.
Мы не должны забывать, в чем, строго говоря, наша проблема. Речь идет о том, чтобы дать точное определение национального государства — того, что мы сегодня называем нацией — в отличие от других форм государства — города-государства и его антипода, империи Августа [Как известно, империя Августа противоположна тому, что хотел создать его приемный отец, Цезарь. Август пошел по стопам Помпея, врага Цезаря. Лучшая книга по этому предмету — Эдуарда Майера: "Монархия Цезаря и Принципат Помпея" (Внутренняя история Рима с 66 по 44 г. до Р.Х.), Штутгарт, 1918). — Прим. автора]. Скажу яснее и конкретнее: какая реальная сила объединила под единой верховной общественной властью миллионы людей, которые мы сейчас называем Францией, Англией, Испанией, Италией, Германией? Не кровное родство, так как в этих коллективных организмах течет различная кровь. Не единство языка: народы, соединенные в одном государстве, говорят или говорили на разных языках. Относительное однообразие расы и языка, которого они сейчас достигли (если это можно считать достижением), — следствие предыдущего политического объединения. Таким образом, не кровь и не язык — основа национального государства; наоборот, это оно сглаживает первичные различия кровяных шариков и членораздельных звуков. И так было всегда. Границы государства почти никогда не совпадали с границами племенного или языкового расселения. Испания — национальное государство не потому, что там говорят по-испански [Да и фактически неверно, что все испанцы говорят по-испански, все англичане — по-английски, все немцы — по-немецки. — Прим. автора]. Каталония и Арагония не потому были национальными государствами, что в какой-то определенный день их границы совпадали с границами распространения каталонского или арагонского языка. Мы будем, во всяком случае, ближе к истине, если скажем так: каждое языковое единство, которое охватывает известную область, почти всегда бывает результатом предшествующего политического единства. Государство всегда бывало замечательным толмачом.