Смех как специфический человеческий феномен

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 01 Июня 2011 в 21:28, реферат

Описание

Человек рождается на свет, чтобы смеяться. Мы, люди, можем злиться, как собаки, быть ласковыми, как кошки, уставать, как лошади, но смеяться и улыбаться мы будем всегда только как люди. Природа вместе с разумом наделила нас удивительным даром – во всеуслышание заявлять миру о том, что нам хорошо жить на свете.

Содержание

Введение

1.Виды смеха

2.Парадокс смеха

3.Лики смеха

Заключение

Список использованных источников

Работа состоит из  1 файл

реферат по фил антр смех.docx

— 60.34 Кб (Скачать документ)

     Смеющемуся  достаточно своего смеха. В этом смысле смех полноправно входит в мир  феноменов эстетики – таких же, как он, «неутилитарных» и «непрагматичных». Смеясь, человек не выходит в своих  помыслах за пределы, положенные и очерченные самим смехом. Он не претендует на вещь, вызвавшую у него смех, и не отрицает ее (совсем иное мы видим в чувствах интереса, зависти, вожделения или ненависти, неприятия, отвращения, ориентированных на обладание вещью или на ее уничтожение). В этом смысле смех самоценен, родствен игре и может быть описан как «самосознание игры». В акте улыбки ил хохота человек выносит свою оценку миру, не принуждая его к изменению, и если мир при этом все-таки изменяется, то происходит это оттого, что смех располагает «знанием», каким мир должен быть на самом деле.

     Уже говорилось, что зло, ответом на которое  выступает смех, должно пониматься предельно широко. Иначе все можно  свести к абсурду: будто бы кроме  негативности в мире ничего больше не существует. Если бы осмеиваемая  вещь была насквозь «пропитана» злом, то смех, по крайней мере смех обычный, был бы перед ней бессилен. Надо помнить о том, что смех способен оценивать и преодолевать далеко не все проявления зла, а весьма ограниченную его часть, ту самую «меру», что  была оговорена еще в аристотелевском  определении.

     Увиденный так смех действительно представляет собой высший и адекватный существу человека способ оценки зла, превышающий  возможности любых иных прагматически  более значимых эмоций, «готовых»  стать действием.

     В противоположность им, направленным либо на разрушение внешней ситуации (гнев, ярость), либо на саморазрушение субъекта (горе, страдание), смех ничего не разрушает, но зато сам стойко противостоит любым мыслимым в принципе формам и видам разрушения.

     Момент  происхождения смеха укрыт от нас столь же надежно, как и  тайна рождения мысли и слова.

     В первобытности, по крайней мере в  той, о которой мы можем судить более или менее достоверно, смех уже представляет собой целостность, в которой соединены, спаяны древнейшие, еще животные, истоки и те элементы, которые несомненно относятся к  миру смеха подлинно человеческого. С одной стороны, нам ясно, что  этот смех тесно связан со злом (ритуальное осмеяние умирания, смерти), но с другой – видно, что речь идет о таком мировоззренческом монолите, в котором нельзя четко выделить ни то, что мы сегодня именуем «злом», ни то, что обозначается нами как «добро». Надо сделать еще один шаг назад, в доисторию, для того, чтобы понять существо смеха сегодняшнего. Напомним одну из исходных позиций: разобраться в проблеме смеха можно лишь только в том случае, если учитывать факт существования в культуре одновременно и в одинаковых формах двух видов смеха – подлинного, условно говоря, «комического», являющегося тогда, когда человеку бывает смешно, и дочеловеческого, исходного, выросшего из феномена чистой агрессивности, память о которой, возможно, сохранилась даже на уровне единства обозначений оскала и смеха в и risus, в немецком Rachen и Lachen, совпадения смыслов глаголов “осклабиться” и “улыбнуться” в русском латинском rictus и т.д. Такое сходство продиктовано единой для всех людей формой улыбки, ухмылки, смеха.

     В самом же смехе, а тем более  хохоте, намек на потенциальную агрессивность  явлен недвусмысленно. Но эта гримаса, обнажающая зубы столь очевидно, что  не оставляет сомнений относительно изначальных “нравов” ее носителей, не должна обмануть нас. Вопреки своей  далекой от утонченной духовности форме  выражения смех обладает явной интеллектуальной природой.

     Для того чтобы рассмеяться, глядя в  глаза злу, необходимо суметь увидеть  его взглядом особым, отстраненным. Надо прозреть существо и меру зла  и тем самым, примерившись к нему, осознать свое превосходство. Смешное  – это в общем-то осознанное, побежденное, а потому прщенное зло. Отсюда победительная  и одновременно великодушная позиция  смеющегося: он отвечает злу смехом, иначе – добром, так как сумел  оценить степень зла и соотнести  с ним свои возможности. Он сильнее, его ответ не плач и не удар, но улыбка.

     Поистине  парадоксальная и достойная изумления  картина: столкнувшись с наличием в  мире зла, человек не бесится от злобы  и ненависти, не рыдает, но, миметически  повторяя маску ярости, звериного  боевого оскала, являет радость, ликование, заменяя рык смехом.

     Этот  механизм замены, эвфемизация «сильных»  движений души оказался настолько надежным, что сделался универсальным средством  выражения чувства комизма для  всех тех многообразных типов  мироощущения, которыми изобилует путь развития цивилизации. Исходная агрессивность  впервые умирает, растворяется в  смехе, и именно в это момент начинает свой отсчет история человека смеющегося.

     В «реестре» эмоциональных ответов  на факт существования зла смех занимает свое вполне определенное место. Зло, превышающее  наши контрвозможности, оценивается  набором выраженных отрицательных  эмоций, распадающихся довольно четко  на круг агрессии и круг пассивного переживания. Тут нам «не до смеха». Смех является тогда, когда зло оказывается  принципиально преодолимым. Когда, усмотрев в вещи изъян или враждебность, человек может интуитивно «достроить»  должный образ этой вещи. Обезвреженное  таким, в сущности, интеллектуальным путем, зло «прощается» нами в  смехе, сохраняющем, однако, намеки на возможность совсем иного, далеко не безобидного ответа: в доброй улыбке можно разглядеть и оттенок страдания, и боевой блеск «злых зубов».

     Много уже говорилось о зле, всякий раз  призывая понимать его предельно  широко. И все же, несмотря на оговорки и указания на разное, порой самое  безобидное содержание этого понятия, оно все-таки способно исказить и  «омрачить» общую картину. При желании  элементы зла можно отыскать в  чем угодно, включая сюда и само это желание. Но смешит нас далеко не все: вызвать смех способно лишь зло выразительное, правда, ставящее тут же и очередную преграду для  смеховой оценки. Ведь выразительность  предполагает силу, действенность, а  они губительны для смеха, и если он не найдет для себя опоры, не сумеет защититься, то неминуемо погибнет. Тут-то и приходят на выручку всемогущие контекст и «эстетическая дистанция» (Э. Баллоу): всего лишь пересказ события, а не оно само, всего лишь воспоминание о факте, а не он сам, и вот уже  бледнеет, сходит на нет былой страх  или напряженность, и сквозь них  просвечивает смешная сторона случившегося, только теперь и ставшая очевидной. Дистанция способна творить чудеса, она может придать эстетический оттенок чему угодно, вопрос лишь в том, с какого расстояния взглянуть на вещь: как сказал бы в таком случае Г.К.Честертон, можно шутить даже по поводу смерти, но все же у ложа умирающего…

     Не  зло само по себе смешит нас, а способ его подачи, динамический контекст его «приютивший». Прибавим к этому  нашу готовность к смеху, меняющуюся от минуты к минуте, и общий абрис  «смехотворной» – в прямом смысле слова – ситуации предстанет во всей своей причудливости. Здесь  и берет начало многообразие видов  смеха. Весь его арсенал, начиная  от «мягкого юмора» и «доброй улыбки»  и кончая «едким сарказмом» и «злой  иронией», окажется отражением, снимком  с действительного многообразия вариантов подачи «выразительного» зла, уравновешенного или пересиленного  ценностным антиподом – позитивом. Таков живой, полнокровный мир. Отсутствие же подобной коллизии даст нам скучный, серый «образ», который не только не будет осмеян, но вообще вряд ли спровоцирует в нас какое-либо чувство: ведь не замечаем же мы, спеша на троллейбус, цвет асфальта под ногами…

     Итак, «мера» зла, наличествующая в вещи, ее выразительность, и радость и  изумление, явившиеся в момент обнаружения  того, что зло недействительно, преодолимо, дают нам общий, крайне приблизительный  чертеж запуска механизма смеха.

     Кто-то способен рассмеяться перед лицом  опасности, а кто-то будет смеяться, если эта опасность станет угрожать другому. Принцип смеха в обоих  случаях один и тот же, хотя глубоко  различным будет наше отношение  к смеющимся. Но сам смех, если подходить  к делу непредвзято, тут не повинен: микроскопом можно забивать гвозди, из чего не следует, что он предназначен именно для этого. Смех не может быть источником зла, хотя его постоянный и, главное, закономерный контакт с  темным началом действительно может  вызвать такую иллюзию. Смеющаяся  над распятым Христом толпа кажется  нам сегодня более жестокосердной, чем она была на самом деле: толпа не знала, кто и за что погибает на ее глазах; она смеялась над «обманщиком» и «самозванцем», а не над Сыном Божьим, а потому ее смех был, может быть, грубым, варварским, но все же вполне человеческим.

     Механизм  смеха един для всех культурных эпох, каким бы различным ни было их наполнение. «Мера» зла, необходимая для смеха, - величина переменная, но сам по себе принцип «меры» столь же постоянен, как Полярная звезда. «Мера» пульсировала, менялась, и вместе с ней изменялись и объект смеха, и сам смех. Так  сугубо зловещий, мрачный облик бесов  романского искусства, начиная с  эпохи готики, воспринимается во все  более и более легкомысленном и даже фарсовом ключе. Дистанция  между внушавшим ужас дьяволом раннего  средневековья и дьяволом – героем современных фантасмагорий порождена  в конечном счете разбуханием  той исходной «меры», которая когда-то налагала нерушимую печать на смеющиеся  уста и приводила в трепет любого острослова.

     …«Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно». В этих словах –  суть границы, пролегающей между  злом, вызывающим слезы, и злом, рождающим  смех. Степень значимости события  обнаруживает себя в мощи чисто эмоциональной  реакции, которая гасит свет разума, погружая все во мрак животного страха или гнева. Анри Бергсон по этому  поводу сказал, что чувство убивает  смех.

     Свет  разума гаснет и во сне: спящий почти  не отделяет себя от того, что видит  в своих снах. Любая, даже самая  нелепая ситуация принимается им за чистую монету. Спящий в принципе не способен к отстраненному, рефлексивному  взгляду на посещающие его фантомы, и потому не замечает комизма, чудовищной несуразности и нелепости являющихся ему гротесков и метафор. Сны  свободны от смеха, ибо сон разума убивает смех. Пусть не обманет  нас улыбка, появляющаяся иногда на губах спящего: она – свидетельство  переживания во сне чего-то приятного, может быть, радостного, но отнюдь не смешного. Смех во сне – аномален, он примитивен и всегда связан с  неврозом.

     Сходным образом и ной полюс – «абсолютный» разум, чистая духовность – также  губителен для смеха. Из этого  источника (официальная серьезность  вероучения и ритуала) проистекает  и потребность средневековья  в смеховом переосмыслении смеховой идеологии. Если прежние архаические, родовые боги могли самозабвенно смеяться и даже рождать мир, давясь от хохота, то боги новых религий  оказались куда серьезнее. Однако, как  бы то ни было, сама чисто психологическая  потребность в смехе никуда исчезнуть  не могла, и ему пришлось искать для  себя какое-то новое место. Оно нашлось, но, правда, нашлось уже не «под солнцем». В облике дьявола и его окружения  нетрудно угадать некоторые черты  прежних родовых богов. Внушавшие  некогда чувства весьма «сильные», они частью исчезают, а частью входят в новое сознание, например, в  массовое христианство на правах шутов  – «мелких бесов» или «петрушек», - начисто растеряв всю свою былую  значительность.

             Полюсу серьезности настоятельно, жизненно необходима ценностная  антитеза, и она возникает, пронизывая  собой все тело человеческой  культуры, включая сюда и область  искусства, где можно достаточно  уверенно проследить судьбу двух  «жанровых подкладок» одного  итого же сюжета, существующего  в устойчивых парах: трагедия  – комедия, роман страстей  – плутовской роман, эпос –  сатира. А еще раньше сходным  путем язык и мифология производят  целый набор терминов-сюжетов,  «онтологизирующих» два полюса  естественной человеческой чувственности,  и на одном из них складывается  цепочка связанных между собой  и семантически близких друг  другу мотивов: солнце – свет  – утро – весна – рождение  – рост – радость – смех. Цепочка, замыкающаяся в круг, где солнце и смех оказываются,  в сущности, предметными «синонимами».

     Это своеобразный свето-смеховой «словарь»  был настолько основательно усвоен последующими эпохами, что в конце  концов вообще перестал осознаваться, хотя и не вышел из употребления окончательно. Сегодня, когда мы читаем о смеющейся утренней лазури (Ф. Тютчев), говорим о том, что на чьем-то лице «сияла улыбка» ил даже воочию видим  ее на детском рисунке, изображающем смеющееся солнце, мы уже не даем себе отчета в том, какие древние смыслы звучат в столь легко проговариваемых нами словах, не чувствуем, что за набором этих как будто бы случайно-красивых эпитетов смеха скрывается целая линия культурной преемственности, истоки которой следует искать еще в первобытном прошлом. 

 

     

Заключение

    Говорят, о лице незнакомого человека трудно бывает сказать, симпатичное оно или неприятное, до тех пор, пока он не засмеется. Не более чем предположение или даже «предрассудок», однако что-то истинное здесь угадывается. Но почему именно смех открывает человека? Отчего именно смех «предает» смеющегося, показывая в нем то, что сам человек пожелал бы скрыть?

    Для смеха нет тайн в человеке. Вот  почему он так легко открывает  и выводит напоказ все то, что человек хотел бы скрыть от других или от самого себя. Смех говорит не только о том, как и над чем человек смеется, но и о том, как он способен страдать или гневаться. В мгновение улыбки мы, кажется, столь же мгновенно прорываемся сквозь все заслоны внешнего, наносного в человеке и притрагиваемся к самой его сути. Смеясь, человек предает себя. Другое дело, что для кого-то это предательство оказывается счастливым: красота души расцвечивает лицо светом улыбки, какую можно обыкновенно увидеть на детских лицах. Вот почему смеха интуитивно боится тот, кто чувствует в себе некий душевный изъян. Иногда встречаются люди, которых вообще трудно помыслить смеющимися. Кажется, если бы они улыбнулись, произошло бы что-то необычное: возможно, они превратились бы в настоящих людей, а может быть, исчезли, будто их и не было никогда на свете. Д.С.Лихачев по этому поводу говорил, что смех «оглупляет», «вскрывает», «разоблачает», «обнажает». Причем функция смеха – «раздевать реальность от покровов этикета, церемониальности, искусственного неравенства, от всей сложной знаковой системы данного общества». А в «Подростке» Ф.М.Достоевского мы и вовсе обнаруживаем готовую формулу: «.Если захотите рассмотреть человека и узнать его душу, то вникайте не в то, как он молчит, или как он говорит, или как он плачет, или даже как он волнуется благороднейшими идеями, а вы смотрите лучше его, когда он смеется. Хорошо смеется человек – значит хороший человек. . Смех есть самая верная проба души».

Информация о работе Смех как специфический человеческий феномен