Автор работы: Пользователь скрыл имя, 15 Февраля 2012 в 13:30, реферат
Создавая жанр баллады в русской литературе (хотя баллады писались и до него, в частности Михаилом Муравьёвым, Карамзиным), Жуковский не стремился к изобретению оригинальных “отечественных” сюжетов. Из более чем тридцати написанных им баллад лишь несколько имеют фабулу, придуманную самим поэтом: «Ахилл», «Эолова арфа», «Двенад
И небес далёкий свод
В светлый сумрак облеченны...
Спят пригорки отдаленны,
Бор заснул, долина спит...
Чу!..
полночный час звучит.
Дело
в том, что так же, как и в
элегиях Жуковского, пейзаж в ранних
его балладах выполняет не изобразительную,
а эмоциональную функцию. Именно
он должен настроить нас на переживание
таинственного исполнения сумасшедшей,
упрямой мечты Людмилы. Все эти
полторы строфы даны в динамике,
в переходах. Самую активную, но в
то же самое время незаметную роль
играют глаголы: усыпала, встал, блеснёт,
простёрты, заснул, спит, звучит. Пейзаж,
построенный на постоянном, едва уловимом
изменении состояния
Потряслись дубов вершины;
Вот повеял из долины
Перелётный
ветерок...
В «Леноре»
всё гораздо прозаичнее и, в силу
этого, не так впечатляет, эмоциональная
суггестия снята:
И вот... как будто лёгкий скок
Коня в тиши раздался:
Несётся по полю ездок;
Гремя, к крыльцу примчался;
Гремя, взбежал он на крыльцо;
И
двери брякнуло кольцо...
Вместо
скользящих, исподволь нарастающих
событий, как бы рождающихся в
самой свето-воздушной среде, –
прямая передача действий персонажа. Соответствуют
этому и глаголы: гремя, взбежал,
брякнуло... Здесь на уровне лексики
происходит овеществление потустороннего,
то есть уже не вещественного, духовного.
Подобное овеществление – и этого
Жуковский всячески избегал в
своём раннем балладном творчестве
– чревато полукомическими
Она подумала, сошла,
И на коня вспрыгнула.
Слово
подумала здесь великолепно. Оно
прекрасно бы сгодилось для какой-нибудь
реалистической, психологической прозы.
Но тут, в мистической истории, совершенно
комично. Если бы подумала, могла подумать,
то ни в какое ночное путешествие
уж конечно бы не отправилась. В том-то
и дело, что подумать не могла, захваченная
мистическим исполнением
Мчатся всадник и Людмила.
Робко дева обхватила
Друга нежною рукой,
Прислонясь к нему главой.
Скоком,
лётом по долинам...
И заметим,
нет ни одной конкретно-
Далее
текст «Людмилы» и «Леноры» расходится
самым существенным образом. Следуя
за Бюргером во втором своём переводе,
Жуковский отметил (причём очень
выразительно, картинно) все перипетии
ночного путешествия, якобы долженствующие
заворожить нас ужасом. Это встреча
и с похоронной процессией, и с
повешенным. Мертвец всех приглашает
на свадьбу. В «Людмиле» никаких
конкретностей нет, поэт понимает, что
они лишь раздробят уже пойманное
суггестивным потоком стихов восприятие.
Вместо пастора, гроба, вместо висельника
– духи, со всех сторон окружающие несущихся.
Не отвратительные и ужасные, а скорее
зловеще-соблазнительные, духи, завлекающие
в свой хоровод (так потом будет
завлекать младенца в чащу Лесной
царь в одноимённой балладе):
Слышат шорох тихих теней:
В час полуночных видений,
В дымке облака толпой,
Прах оставя гробовой
С поздним месяца восходом,
Лёгким, светлым хороводом
В цепь воздушную свились;
Вот за ними понеслись;
Вот поют воздушны лики:
Будто в листьях повилики
Вьётся лёгкий ветерок;
Будто
плещет ручеёк.
Если
бы страшное было к тому же ещё и
отталкивающим, кто бы соблазнился,
кто бы клюнул на эту удочку? Нет,
заманивают так, что кажется, будто
лёгкий ветерок веет или ручеёк плещет.
Именно
в таком контексте
И что ж, Ленора, что потом?
О страх!.. в одно мгновенье
Кусок одежды за куском
Слетел с него как тленье;
И нет уж кожи на костях;
Безглазый череп на плечах;
Нет каски, нет колета;
Она в руках скелета.
Опасно
сближенные рифмой колет и скелет
похожи на каламбур. Всё дело в том,
что реальные детали (колет, каска) переводят
и мертвеца из мистического плана
в бытовой. А здесь он может
попасть либо в натуралистический
контекст, лишённый всякой таинственности
и вызывающий эмоциональный шок
лишь своей отвратительностью (нечто
вроде современных фильмов
«Людмила»
была написана в 1808 году. В 1812-м Жуковский
завершит свою знаменитую «Светлану».
Это будет как бы травестийный
вариант «Людмилы», поворот темы
от снов, навеянных нашей гордыней,
от иллюзий, в которые мы превращаем
жизнь, к реальным снам и обманам,
в силу своей реальности парадоксально
оказывающимся нестрашными. Здесь
музыкальность Жуковского достигает
какой-то предельной выразительности:
Я молюсь и слёзы лью!
Утоли печаль мою,
Ангел-утешитель...
Я сказал
бы, что это и не музыкальность
уже даже, а какой-то фонетический
балет. То же в написанной несколько
раньше балладе «Кассандра»:
Духи, бледною толпою
Покидая мрачный ад,
Вслед за мной и предо мною
Неотступные летят...
Не правда
ли, настоящая хореография!
Чтобы
понять антитезу Жуковского в его
«Светлане», стоит внимательнее приглядеться
к её заключительным строфам, учитывая
несомненный автобиографический подтекст
этого произведения3:
Друг с тобой; всё тот же он
В опыте разлуки...
Любое
испытание, даже потеря, с этой точки
зрения, если принимать мир таким,
каков он есть (точнее, таким, каким
его создал Бог), ведёт к конечной
встрече, лишь углубляющей чувство
опытом разлуки. Светлана ропщет на судьбу,
но не восстаёт на Создателя, она не
соглашается на обладание фантомом
как реальностью, и поэтому её
соблазняет лишь страшный сон, за которым
пробуждение. Ведь
Благ зиждителя закон:
Здесь несчастье – лживый сон;
Счастье – пробужденье.
Б юргеровским
нарочитым ужасам здесь противопоставлялись
сказки зимней ночи (с самыми далёкими
перекличками, вплоть до «Зимней сказки»
Шекспира с её темой жизни-сна
и смерти-воскресения). Таким образом
Жуковский как бы отстранял от
себя обвинения в увлечении
Большая
дискуссия по поводу жанра баллады
и его “русскости” разгорелась
в 1816 году, после того как в девятом
номере «Вестника Европы» Павел
Катенин опубликовал свой вариант
вольного перевода бюргеровской «Леноры»,
назвав его «Ольга». К этому моменту
Катенин был уже автором
Интересно,
что «Ольга» Катенина написана тем
же четырёхстопным хореем, что и
«Людмила». Это позволяет только
отчётливее представить себе разницу
между ними. Во-первых, всякая “гладкость”
стиля Жуковского не просто игнорируется
– специально изничтожается. Стих возвращается
к нарочитой корявости XVIII века, долженствующей
знаменовать народность и простоту:
И девица горько плачет,
Слёзы градом по лицу;
И вдруг полем кто-то скачет,
Кто-то, всадник, слез к крыльцу;
Чу! за дверью зашумело,
Чу! кольцо в ней зазвенело;
И знакомый голос вдруг
Кличет
Ольгу: “Встань, мой друг!..”
Строка
“И вдруг полем кто-то скачет”
по всей звуковой какофонии была в
системе Жуковского невозможной. Дальнейший
разговор девицы и мертвеца решён
как бытовая беседа:
“...Отвори скорей без шуму.
Спишь ли, милая, во тьме?
Слёзну думаешь ли думу?
Смех иль горе на уме?” –
“Милый!
ты! так поздно к ночи!..”
Кстати,
это в некотором отношении
было сильным ходом. У Катенина нам
не сообщается, что жених мёртв. Мы
можем некоторое время блуждать
в неведении, чему способствует “приземлённость”,
“обыкновенность” разговора героев.
Подобное решение могло бы обострить
восприятие, сделать балладу только
более зловещей, если бы излишняя вещественность
и лексический эклектизм не разрушали
такого эффекта:
Справа, слева сторонами,
Мимо глаз их взад летят
Сушь и воды; под ногами4
Конскими мосты гремят.
“Месяц светит, ехать споро;
Я как мёртвый еду скоро.
Страшно ль, светик, с мёртвым спать?” –
“Нет...
что мёртвых поминать?”
И хотя
казуистическая, зловещая природа вопроса
мёртвого жениха у Катенина обозначена
ярче, сближение слов взад и светик
не позволяет избавиться от ощущения
фарсовой подоплёки происходящего.
Этому способствует и почти водевильный
диалог: