Автор работы: Пользователь скрыл имя, 15 Февраля 2012 в 13:30, реферат
Создавая жанр баллады в русской литературе (хотя баллады писались и до него, в частности Михаилом Муравьёвым, Карамзиным), Жуковский не стремился к изобретению оригинальных “отечественных” сюжетов. Из более чем тридцати написанных им баллад лишь несколько имеют фабулу, придуманную самим поэтом: «Ахилл», «Эолова арфа», «Двенад
Жуковский
вслед за Гёте использует здесь, переосмысляя
его, миф о Нарциссе, заворожённом
собственной красотой и этой заворожённостью
погубленном:
Глядит она, поёт она:
“Зачем ты мой народ
Манишь, влечёшь с родного дна
В кипучий жар из вод?
Ах! если б знал, как рыбкой жить
Привольно в глубине,
Не стал бы ты себя томить
На знойной вышине.
Не часто ль солнце образ свой
Купает в лоне вод?
Не свежей ли горит красой
Его из них исход?
Не с ними ли свод неба слит12
Прохладно-голубой?
Не в лоно ль их тебя манит
И лик твой молодой?”
Здесь
много интересного, зловеще-смешного.
Во-первых, перевёрнутая ситуация рыбной
ловли: пойман ловец, причём сам этот
ловец не рыбачит в обычном
понимании, а заманивает, увлекает подданных
морской царевны в свой знойно-томящий
мир. И в этом его ошибка. Потому
что, с точки зрения русалки, истинная
красота, истинный покой – там, в
глубине, непроницаемой, но манящей. Чем
манящей? Твоим же собственным отражением.
Тут снова возникает тема фантома-двойника,
как это было в «Людмиле». И
не случайно “в нём вся душа тоски
полна, // как будто друг шепнул...”
Этот друг – твоё же собственное
“я”, раздвоенно-удвоенное обманной
прохладной стихией, стихией снов и
грёз, грёз наяву. Только в «Людмиле»
этим двойником был мёртвый жених
(просто в слепоте чувства, направленного
на суженого, героиня как бы удваивала
своё “я” через прилежащий, крепко
спаянный с этим “я” предмет
страсти), а здесь – твоё отражение,
твоя тень. Вот он, самый близкий,
самый дорогой, самый любимый, самый
понимающий человек – близнец-фантом.
Он прекрасен, даже можно сказать
– дьявольски прекрасен, как любое
отражение мечты, идеальной сущности,
которую мы выносили в себе, взлелеяли.
Здесь словно вскрыта зыбкая подоплёка
нарциссизма, присутствующего в
каждой любви, в особенности в
такой платонической, идеальной
и в силу этого безответной
любви, какую знал Жуковский (вспомним
его чувство к Маше Протасовой).
Герой греческого мифа умирает именно
потому, что, не принимая жизненной
реальности13, тянется к тени: “К
нему она, он к ней бежит... // И след
навек пропал”. Можно и так
прочитать эти строки.
Дело
в том, что счастье в любом
случае переживается нами как нечто,
случающееся сполохами на границе
двух миров – земного и того,
сверхчувственного, в котором, говоря
словами поэта, обитает гений
чистой красоты. Но вот на зыбком этом
переходе, как на водной поверхности,
меркнут и проявляются самые
разнообразные видения. Она ведь
не только полупрозрачна, она ещё
и отражает. Отсюда – фантомы, соблазнительно-обманные
образы, гипнотизирующие своей
Наибольшей
опасности подвергается тут, конечно
же, незачерствевшая, подвижная детская
душа, ей-то в первую очередь и
грозит тайный мир невидимого. Поэтому
в «Лесном царе» голос стихии
различим для ребёнка и неслышим
для его отца, седока, скачущего
через ночной лес. В этой балладе
Жуковского предстаёт совершенно новый
образ природного мира, уже не имеющий
ничего общего с просветительско-руссоистской
моделью гармоничной и разумной
естественности. Природа – таинственна
и иррациональна. Она вне меня,
но, что ещё страшнее, и внутри,
поэтому я беззащитен, проницаем
для стихии. Конечно, перед нами уже
совершенно романтическое видение:
– Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?
– Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул;
Он в тёмной короне, с густой бородой.
–
О нет, то белеет туман над
водой.
Действительно, только туман... Но что такое туман?!
III. Баллады
30-х годов
Баллады
Жуковского 30-х годов ознаменовали
начало нового этапа в его творчестве.
Наметившаяся тяга к “объективности”
привела к тому, что высказывание
поэта приобрело удивительную объёмность,
сделалось общезначимым. «Торжество
победителей», «Кубок», «Поликратов
перстень», «Жалоба Цереры»... Это
всякий раз притча, которая прочитывается
как история каждого, опыт, через
который предстоит пройти всем людям.
Первая
из них – какое-то поразительное
свидетельство мудрого приятия
мира во всей его полноте и горестной
справедливости, когда победители отличаются
от побеждённых лишь тем, что им ещё
предстоит испытать то, что последние
уже испытали. Круг замкнулся, и греки
стоят перед троянцами, как юноши
перед стариками. Весь опыт потерь,
взросления, разочарования, дряхлого приближения
к неизбежному концу у ахейцев
ещё впереди:
Смерть велит умолкнуть злобе
(Диомед провозгласил):
Слава Гектору во гробе!
Он краса Пергама был;
Он за край, где жили деды,
Веледушно пролил кровь;
Победившим – честь победы!
Охранявшему – любовь.
..............................
И вперила взор Кассандра,
Вняв шепнувшим ей богам,
На пустынный брег Скамандра,
На дымящийся Пергам.
Всё великое земное
Разлетается как дым:
Ныне жребий выпал Трое,
Завтра выпадет другим...
Смертный, силе, нас гнетущей,
Покоряйся и терпи;
Спящий в гробе, мирно спи;
Жизнью
пользуйся, живущий.
Одной
из самых замечательных стала
баллада Жуковского «Кубок» –
перевод «Водолаза» Шиллера. В ней
поэту удалось каким-то поразительным
образом соединить объективный
повествовательный момент (когда
в целом стихотворение кажется
почти эпическим рассказом о
подвиге молодого пажа, бросившегося
в пучину за золотым кубком ради
любви принцессы) с таким субъективным,
интимным, автобиографическим подтекстом,
который не оставляет сомнений: перед
нами исповедь, выговаривание чего-то
тайного и сокровенного. Попробуем разобраться.
С самого
начала баллады16 друг на друга накладываются
две канвы: внешняя – притчевая
и внутренняя – личная, связанная
с каким-то глубоко пережитым
пониманием смысла человеческого дерзания,
горя и счастья. Жуковский “субъективизирует”
рассказ о дерзком прыжке молодого
пажа в морскую пучину. Когда юноша
возвращается назад, его появление
на поверхности передают такие строки:
Вдруг... что-то сквозь пену седой глубины
Мелькнуло живой белизной...
Мелькнула рука и плечо из волны...
И борется, спорит с волной...
И видят – весь берег потрясся от клича –
Он
левою правит, а в правой добыча.
Описание
здесь строится так, как будто
мы сами вот сейчас это увидели. Отсюда
и многоточия, разрывающие текст
(а на самом деле эмоционально его
сшивающие), и непрямое называние
объекта, мелькнувшего в волнах (потому
что ведь нам – свидетелям происходящего
– ещё неизвестно, что это, пока
только живая белизна), и замена дополнения
его эпитетом (вместо правая рука –
просто правая), и неопределённо-личное
предложение – и борется, спорит
с волной (то ли рука, то ли сам пловец?
– высказывание суммарно). Отсюда же
и смелое вклинивание фразы в
фразу: “И видят – весь берег
потрясся от клича – // Он левою правит,
а в правой добыча”.
Очень
ярко и одновременно символично Жуковский
рисует бездну, разверзающуюся у ног
юноши перед роковым броском
вниз:
Из чрева пучины бежали валы,
Шумя и гремя, в вышину;
И
волны спирались, и пена
Как
будто гроза, наступая, ревела.
И воет, и свищет, и бьёт, и шипит,
Как влага, мешаясь с огнём,
Волна за волною; и к небу летит
Дымящимся пена столбом;
Пучина бунтует, пучина клокочет...
Не
море ль из моря извергнуться
хочет?
Тут перед
нами объект, явно перерастающий своё
обыденное значение. Это стихия,
первородный хаос, в который должен
сейчас броситься человек. Броситься
за кубком, символизирующим счастье,
надежду и обладание. Причём нельзя
отступить, потому что за подлинное,
истинное, самое главное в этой
жизни мы платим собой. Такова природа
счастья и истины. Чтобы увидеть их, поймать,
надо выложиться, рискнуть головой, смертельно
рискнуть. Можно сказать, что счастье и
истина – нечто такое, чему сомасштабна
лишь смерть. В наше время замечательный
философ Мираб Мамардашвили говорит по
этому поводу: “...истина – только сейчас.
Только здесь и сейчас. Истина не сложится
добавлением одного элемента к другому,
она не придёт завтра. То, что я сейчас
испытал, смысл этого не создаётся из добавлений
и прогресса степеней. Истина не знает
степеней. Она вся только сейчас. Как бы
вся мысль и вся жизнь – в один миг, в один
момент присутствуют целиком. Поэтому
нельзя извлечь смысл, завершённый и полный,
пока жизнь продолжается”17. Вот на каком
философском фоне фактически разворачивается
эта баллада Жуковского. И ещё на фоне
судьбы самого автора:
“Хоть брось ты туда свой венец золотой,
Сказав: кто венец возвратит,
Тот с ним и престол мой разделит со мной! –
Меня твой престол не
Того, что скрывает та бездна немая,
Ничья
здесь душа не расскажет живая.
Чей это
голос, так неожиданно разрывающий
ткань отстранённого
И был я один с неизбежной судьбой,
От взора людей далеко;
Один, меж чудовищ, с любящей душой,
Во чреве земли, глубоко
Под
звуком живым человечьего
Меж страшных жильцов подземелья немого.
И
я содрогался...
Об этом,
о жгущемся видении, о чудовищном
счастье, утрачиваемом ежесекундно, никому
не расскажешь, да и нечего, потому что
ты уже не там, а здесь, по эту сторону
границы, и не можешь решиться на новый
бросок надежды.
Юноша
выплыл. “Из тёмного гроба, из пропасти
влажной // Спас душу живую красавец
отважный”, – пишет Жуковский. Он
увидел, поймал, обрёл и вернулся
оттуда с неиспепелённым сердцем, он
вытащил на берег драгоценный
кубок, ему предназначенный. Конец
счастливой истории. Что же – владей
своим счастьем! И вот тут начинается
самое фантастичное. Потому что, оказывается,
мы можем им владеть только в мгновение
этого смертельного риска. В сущности,
наша ставка (мы сами), тождественная
жертве, и есть владение. Вне этого
“кубок” никому не нужен – он
мёртв. Драгоценным же делается только
в волнах, только в недостижимости
для нас. Здесь – на берегу, в
безопасности – с ним нечего делать,
и потому остаётся лишь одно – снова
зашвырнуть его в бездну, связав
новой ослепительной надеждой, за
которой потянется душа. И не случайно
Жуковский роняет такую странную фразу:
Тогда, неописанной радостью полный,