Мотив счастья в творчестве Лермонтова

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 18 Марта 2012 в 14:45, курсовая работа

Описание

Лермонтов — одно из самых высоких, героических имен в русской литературе. Читатель Лермонтова при первом же соприкосновении с творчеством поэта ощущает себя стоящим у порога огромного и неповторимого поэтического мира. Этот мир поражает и завораживает своей таинственной глубиной и мощью, своим мужественным трагическим строем. В этом мире господствует ни на что не похожий, но безошибочно узнаваемый «лермонтовский элемент» (

Содержание

Введение…………………………………………………………….. 3

1 Дефиниция понятия «мотив»……………………………………. 6

2 Особенности реализации мотива счастья в ранней лирике М.Ю. Лермонтова……….………………………………………………………. 19

3 Своеобразие реализации мотива счастья в поздней лирике М.Ю. Лермонтова…………………………….………………………………… 36

Заключение………………………………………………………… 45

Список использованных источников…………………………….. 47

Работа состоит из  1 файл

КУРСОВАЯ.doc

— 259.50 Кб (Скачать документ)

Златые омочив края

      Своими же слезами.

 

Когда же перед смертью с глаз

      Завязка упадает,

И всё, что обольщало нас,

      С завязкой исчезает —

 

Тогда мы видим, что пуста

      Была златая чаша,

Что в ней напиток был — мечта,

      И что она — не наша! [23, с. 89].

   «Счастье», «веселость», «радость» в юношеской поэзии Лермонтова — нечто мгновенное и преходящее, легкий покров, неспособный скрыть от взора поэта бездну «уничтожения». Размышления о счастье, блаженстве нередко окрашены тонами трагической иронии:

 

На жизнь надеяться страшась,

Живу, как камень меж камней,

Излить страдания скупясь:

Пускай сгниют в груди моей.

Рассказ моих сердечных мук

Не возмутит ушей людских.

Ужель при сшибке камней звук

Проникнет в середину их?

 

Хранится пламень неземной

Со дней младенчества во мне,

Но велено ему судьбой,

Как жил, погибнуть в тишине.

Я твердо ждал его плодов,

С собой беседовать любя.

Утихнет звук сердечных слов:

Один, один останусь я.

 

Для тайных дум я пренебрег

И путь любви, и славы путь —

Всё, чем хоть мало в свете мог

Иль отличиться, иль блеснуть.

Беднейший средь существ земных,

Останусь я в кругу людей,

Навек лишась достоинств их

И добродетели своей!

 

Две жизни в нас до гроба есть,

Есть грозный дух: он чужд уму;

Любовь, надежда, скорбь и месть —

Всё, всё подвержено ему.

Он основал жилище там,

Где можем память сохранять,

И предвещает гибель нам,

Когда уж поздно избегать.

 

И скоро старость приведет

Меня к могиле — я взгляну

На жизнь — на весь ничтожный плод —

И о прошедшем вспомяну.

Придет сей верный друг могил,

С своей холодной красотой;

Об чем страдал, что я любил,

Тогда лишь будет мне мечтой [23, с. 87].

 

Переживание глухого одиночества рождает внутреннюю замкнутость и приводит к отказу от непосредственного общения вследствие нравственного несовершенства людей. Это романтическое отчуждение связано со стремлением Лермонтова к углубленному самопознанию: уже в этом стихотворении анализ жизни от юности до старости (своего рода логическая проекция собственного будущего, сочетающаяся с попыткой представить будущее всего человечества), хотя и выражен в декларативной форме, предвосхищает в самых общих чертах индивидуальные черты лермонтовской поэтики. Невозможность реализовать хранимый в душе «пламень неземной» герой связывает, с одной стороны, с ближайшим светским окружением, где господствуют «злато», «приличья цепи», попирающие естественные чувства любви и дружбы, а с другой стороны — с двойственностью человеческой природы, которая рисовалась раннему Лермонтову в метафизических противоположностях ангельского (вера в благость бытия) и демонического начал. Отказ от «пути любви и славы» приводит человека к утрате чувства жизни и к преждевременной старости («Лицо мое вам не могло / Сказать, что мне пятнадцать лет»). Но одновременно ничтожны надежды на торжество ангельского начала в человеке, ибо они противоречат реальности человеческого опыта. Безрадостная судьба поколения («мы») — ступень на пути к всеобщей гармонии, возможной в будущем («Наш прах лишь землю умягчит / Другим, чистейшим существам»). Эти мечты о социальной утопии, данной как антитеза современности («Не будут проклинать они; / Меж них ни злата, ни честей / Не будет...»), не получат дальнейшего развития в лермонтовской лирике, но мысль о зависимости трагизма нынешнего поколения от морального состояния общества и от покорности нынешнего человека господствующим нравам останется и в зрелых стихах Лермонтова. В этом же стихотворении «мрачность» бытия современного поколения выступает закономерным наказанием за сотворенное в мире зло («Вот казнь за целые века / Злодейств, кипевших под луной») и искупается его страданием.

 

Смело верь тому, что вечно,

Безначально, бесконечно,

Что прошло и что настанет,

Обмануло иль обманет.

 

Если сердце молодое

Встретит пылкое другое,

При разлуке, при свиданье

Закажи ему молчанье.

 

Всё на свете редко стало:

Есть надежды — счастья мало;

Не забвение разлука,

То — блаженство, это — мука.

 

Если счастьем дорожил ты,

То зачем его делил ты?

Для чего не жил в пустыне?

Иль об этом вспомнил ныне? [32, с. 135].

 

Невозможность счастья, его эфемерность мотивируются у Лермонтова как давлением внешней, общественной среды, «толпы», «света», так и трагизмом, пронизывающим сознание самого героя, неспособного забыться в «веселый час», опустошенного бесцельными и «безумными волнениями» сердца:

 

 

Не ищи страстей тяжелых

И, покуда бог дает,

Нектар пей часов веселых,

А печаль сама придет.

И, людей не презирая,

Не берись учить других;

Лучшим быть не вображая,

Скоро ты полюбишь их.

 

Сердце — глупое творенье,

Но и с сердцем можно жить,

И безумное волненье

Можно также укротить...

Беден, кто, судьбы в ненастье

Все надежды испытав,

Наконец находит счастье,

Чувство счастья потеряв [23, с. 59].

 

Надежду на счастье порождает лишь любовь. Но непостоянство женского сердца, неспособность возлюбленной понять поэта, бег времени уничтожают возможность счастья в самом его зародыше или делают его недействительным перед лицом безнадежного настоящего:

 

Когда во тьме ночей мой, не смыкаясь, взор

Без цели бродит вкруг, прошедших дней укор

Когда зовет меня невольно к вспоминанью, —

Какому тяжкому я предаюсь мечтанью!..

О, сколько вдруг толпой теснится в грудь мою

И теней и любви свидетелей!.. Люблю!

Твержу, забывшись, им. Но, полный весь тоскою,

Неверной девы лик мелькает предо мною...

Так, счастье ведал я, и сладкий миг исчез,

Как гаснет блеск звезды падучей средь небес!

Но я тебя молю, мой неизменный Гений:

Дай раз еще любить! Дай жаром вдохновений

Согреться миг один, последний, и тогда

Пускай остынет пыл сердечный навсегда [23, с. 50].

 

В поэзии Лермонтова вырисовывается отчетливая оппозиция лирического героя и толпы «счастливцев», которые довольствуются пошлым подобием счастья:

 

Счастливцы, мнил я, не поймут

Того, что сам не разберу я,

И черных дум не унесут

Ни радость дружеских минут,

Ни страстный пламень поцелуя.

 

Мои неясные мечты

Я выразить хотел стихами,

Чтобы, прочтя сии листы,

Меня бы примирила ты

С людьми и с буйными страстями [23, с. 38].

 

Лермонтов обращается к возлюбленной как к человеку соизмеримого с ним душевного опыта, способному его понять, проникнуться мыслью о его избранничестве и одновременно — вывести из «угрюмого уединенья». Неоправдавшиеся надежды поэта на понимание и (невысказанную прямо) возможность разделенного чувства побуждают его к новой проверке своего «Я» («Я, веруя твоим словам, / Глубоко в сердце погрузился»). Автобиографичность интимного признания естественно для Лермонтова перерастает в вопросы «назначения жизни», ее высшей целесообразности, существования тайны, «цели» (в контексте данного стих. эти понятия — синонимы) жизни, наконец, в обсуждение самой возможности и одновременно проблематичности их постижения. Важно, что «залогом» действительного существования этой тайны оказываются «с толпою звезд ночные своды»; именно небо, «небесное», эти символические ценности идеального бытия, для Лермонтова — то наиболее близкое, «осязаемое» и реальное, что ему «дано» и в чем мир может «поручиться» человеку, предъявить ему в качестве непреложной гарантии высшего смысла (того, «что обещал нам бог»).

Несмотря на высказанную в предыдущих строфах уверенность в предстоящем узнавании «обещанного» свыше смысла жизни, Лермонтов заканчивает стих. утверждением его недосягаемости: «Умру я, сердцем не познав / Печальных дум печальной цели». Ссылка на «пылкий» и «суровый нрав» как препятствие к такому постижению не вполне логически и художественно мотивирована, что, всего вероятнее, свидетельствует о внутренней нерешенности проблемы цели бытия в художественном сознании юного Лермонтова.

Противостояние «толпы» и лирического героя, за которым угадывается все лермонтовское поколение, изнемогшее «под бременем познанья и сомненья», неслиянность обыденного сознания и беспокойного духа — лишь одна из причин, делающих счастье невозможным. Нравы общества, рок, судьба, «отравляющая» надежды героя, у Лермонтова — своего рода проекция законов мироздания, исключающих полноту счастья для отягченной самопознанием человеческой личности.

 

Никто не получал, чего хотел

И что любил, и если даже тот,

Кому счастливый небом дан удел,

В уме своем минувшее пройдет,

Увидит он, что мог счастливей быть,

Когда бы не умела отравить

Судьба его надежды. Но волна

Ко брегу возвратиться не сильна [23, с. 72].

Мечтатель-герой поставлен перед лицом вечности («И мысль о вечности, как великан, / Ум человека поражает вдруг...»), и это побуждает его к откровенному «отчету» «в своей судьбе». Попытка непосредственно воспроизвести процесс самопознания, рождения филос. мысли, начинающейся детскими впечатлениями, проходящей проверку ума и завершающейся возвращением к «любимым», но уже обогащенным мечтам, составила основу идейно-эмоционального содержания стихотворения и обусловила его структуру. В борьбе наивного чувства с трезвой скептической мыслью возникает некое обобщенное, согретое личной эмоцией и смягченное ею тревожное и горькое знание. Несмотря на извилистый и противоречивый ход размышления, в стихотворении сохраняется известная эмоционально-логическая последовательность. Романтические антитезы небесного и земного, «ангельского» и «демонического», «священного» и «порочного» мыслятся извечно существующими, но их смешенье в человеке («Лишь в человеке встретиться могло / Священное с порочным») вносит смятенье и трагизм в его душу. Контрастно обозначая сущность психологического состояния, Лермонтов через антитезы развертывает переплетение разящих противоречий, их спаянность и сопряженность. Ни одно из переживаний героя не выступает в «чистом» виде, каждая мысль и каждое чувство в процессе размышления поворачивается разными сторонами, приобретая то положительный, то отрицательная смысл. Поэтому он склонен возложить вину на самого себя («Находишь корень мук в себе самом»), а не на небесное предопределение («И небо обвинить нельзя ни в чем»). Вследствие этого «сумерки души» (т. е. смутное состояние души, обусловленное неочевидностью постоянно ускользающей истины и неотчетливостью причин душевного неблагополучия) становятся важным лирическим переживанием, окрашивающим все размышление. Однако рядом с такой позицией существует другая, не отменяемая в ходе раздумий: глубинной подосновой философичных прений выступает также моральная неудовлетворенность обществом, «светом», миром.

В результате герой бьется в тисках противоречий, не в силах их разрешить: то он готов принять «небесные» законы («Кто близ небес, тот не сражен земным»), то устремляется в мир земных страстей; то благословляет свое одиночество, то ищет контакта и понимания среди людей; то равнодушен и презрителен к славе, то жаждет ее; то испытывает потребность в гражданской деятельности и героическом подвиге, то сознает их роковую бессмысленность; то бешено гоняется за жизнью («...жажда бытия / Во мне сильней страданий роковых»), то отвергает ее («Жизнь ненавистна...»); то сопротивляется наплывающему мраку, то погружается в него. Так, мысль о бессмертии, постоянно подвергаясь сомнению, обрастает аргументами и контраргументами, иллюстрируется параллельными и контрастными картинами природы, доводами, почерпнутыми из книжных представлений и отстоявшегося жизненного опыта («К погибшим люди справедливы...»), чтобы тут же их опровергнуть. Бессмертие герой готов обрести ценой ужасного поступка, совершаемого как вызов избранной — «великой» — и мученической натуры «равнодушному миру». Он живет сознанием своей внутренней значительности, испытывая острое желание запечатлеть свое пребывание на земле, но надежда на ответный отклик судьбы и людей очень слаба. Желание бессмертия сосуществует в душе героя с жаждой любви, имеющей над его сердцем «неограниченную власть», несмотря на ее муки, «сердечные раны» и «обманы»: и осуждение «родной страны» за кровавый поступок почти уравновешивается одной слезой возлюбленной; и вопрос о бытии надмирном включает острую тревогу: узнает ли? услышит ли там «мой голос» тот, «кто меня любил?»

В мечты, надежды, сладостные мгновенья и героические порывы героя, однако, властно вторгаются и др. переживания: героя охватывает чувство внутренней пустоты, и личный удел выступает блужданием по морю жизни; герой не в силах найти ни умиротворения, ни деятельности. Высокие страсти оказались осмеянными, великие деяния обернулись равновеликим по масштабу грандиозным бунтом, ожидаемая благодарная память человечества — «кровавой могилой», «без молитв и без креста», личная значительность — глухой «тоской», неприятие «толпы» — судом над собой. Чем больше выдвинуто аргументов в пользу избранничества и бессмертия, тем они менее состоятельны. Недаром постепенно из плана личного они переключаются в план внеличный, отчуждаясь от героя и в конце концов связываясь с образом «чужестранца молодого». Неразрешимость противоречий в настоящем снимается темой будущего. Судьба героя воспринимается за пределами жизни пламенного мечтателя, и ее оценка передоверена «чужестранцу молодому», сожалеющему о печальной участи «великого». Раздумья «чужестранца» подтверждают надежды героя на бессмертие и, соотнесенные с сиюминутными его переживаниями («И мой курган! — любимые мечты / Мои подобны этим»), позволяют Лермонтову слить настоящее и будущее в заключительной строфе и закончить стихотворение на высокой ноте: «Сладость есть во всем, что не сбылось».

Невозможность счастья предрешена также «неотступностью» от лермонтовсого героя «гордого демона» сомненья, который, как утверждается уже в юношеском стихотворении «Мой демон» (1830—31), «дав предчувствия блаженства, не даст мне счастья никогда». Лермонтовский мятеж духа оказывается, т. о., «вечною борьбой без торжества, без примиренья» («Демон»). «Примирение» и «торжество» возможны лишь как краткий и временный итог, при идеальном состоянии мира, которое является залогом внутренней гармонии души поэта:

 

Тогда смиряется души моей тревога,

Тогда расходятся морщины на челе, —

И счастье я могу постигнуть на земле,

И в небесах я вижу бога... [23, с. 161].

 

Здесь лермонтовские «тогда», условия, делающие возможным счастье, есть доказательства от противного. Ощущая свою «душу пустынную» неспособной к счастью, поэт не исключает его возможности как чуда, как редкостного дара, оазиса средь «мира холодного». Образы стихотворения не составляют целостной и какой-то определенной картины природы, что нередко воспринималось как смешение разных сюжетов и «сезонов»: «желтеющая нива» и «малиновая слива» — начало осени; ландыш — весна. Однако «принцип этих эмпирически противоречивых совмещений» имеет глубокий художественный смысл. Разрозненные и как бы вырванные из естественной реальности существования, природные образы стихотворения «объединены не на основании их естественной смежности, которой здесь нет, а ... глубоко пережитой мыслью о просветляющем действии „природы-утешительницы». В этом сказывается тяготение Лермонтова к образному и вместе с тем ассоциативно-логическому обобщению, характерному для его лирики. С одной стороны, любое проявление гармонии в природе намекает поэту на возможность гармонии в собственной душе и мироздании («когда волнуется желтеющая нива», «когда... мне ландыш серебристый приветливо кивает головой», «когда студеный ключ... лепечет мне таинственную сагу»), с другой — эти разные и обычные в природе явления, объединенные рамкой синтаксических конструкции образуют новую, эстетическую целостность и в контексте стихотворения приобретают символическое значение, свидетельствующее об абсолютной внутренней гармонии и полноте бытия. Само построение стихотворения подчеркивает особую для поэта ценность, благодатность слияния с природой и целым миром и вместе с тем — его редкость и временность: «Тогда смиряется души моей тревога, / Тогда расходятся морщины на челе, — / И счастье я могу постигнуть на земле, / И в небесах я вижу бога...».

Информация о работе Мотив счастья в творчестве Лермонтова